|
Русский язык 11-19 веков |
Смотрите также:
Сложение русского литературного языка
Развитие русской литературы в 18 веке
Карамзин: История государства Российского
Ключевский: курс лекций по истории России
|
Языковая программа Шишкова и его сторонников
Если языковая программа Карамзина обнаруживает несомненное сходство с программой молодого Тредиаковского, то программа Шишкова разительно напоминает выступления зрелого Тредиаковского. Как и Тредиаковский, Шишков и его сторонники исходят из признания специфики русской языковой ситуации, отличающей ее от ситуации в странах Западной Европы. Это обусловливает отталкивание от разговорной речи и ориентацию на церковнославянский язык.
По мнению Шишкова, литературный язык в принципе противопоставлен разговорной речи и поэтому язык общества вообще не имеет отношения к языку литературы: «Книжной язык так отличен от языка разговоров, что ежели мы представим себе человека, весь свой век обращавшагося в лучших обществах, но никогда не читавшего ни одной важной книги, то он высокаго и глубокомысленнаго сочинения понимать не будет ... Вопреки сему часто бывает, что человек пресиль- ной в книжном языке едва в беседах разговаривать умеет» (Шишков, И, с. 434—435); «Нельзя важные сочинения писать таким слогом, каким мы говорим дома с приятелями» (Сидорова, 1956, с. 171). Отсюда Шишков может полностью игнорировать разговорное употребление; отказ от ориентации на разговорное употребление закономерно обусловливает и безразличие к социолингвистической дифференциации общества .
Специфика русского литературного языка определяется его связью с церковнославянской традицией. Так, французский литературный язык, по Шишкову, беднее русского, т.к. в нем нет высокого, т.е. славянизированного слога: «Французы часто должны бывают употреблять одинакие слова как в простом, так и в высоком слоге. Они, например, между выражениями он разодрал свое платье и он растерзал свою одежду не могут чувствовать такой разницы, какую мы в своем языке чувствуем, потому что они как в том, так и в другом языке употребят одинакий разговор declarer...» (Шишков, V, с. 134-135) .
Итак, Шишков настаивает на необходимости размежевания разговорного и литературного языка, которые различаются именно по степени близости к языку церковнославянскому. При этом Шишков — как в свое время Тредиаковский — в сущности пытается воссоздать ситуацию диглоссии в рамках гражданского языка. Так, например, он заявляет: «В книге могу я сказать: гряди Суворов, надежда наша, по беди врагов! но естьли бы я в личном моем разговоре с ним сказал ему это, так бы все сочли меня сумасшедшим. В книге могу я сказать: звездоподобный, златовласый, быстроокий; но естьли бы я в беседе таким образом разговаривать стал, так бы всех поморил со смеху... Весьма бы смешно было в похвальном слове какому нибудь Полководцу, вместо: Герой, вселенная тебе дивится, сказать: Ваше Превосходительство, вселенная вам удивляется» (Шишков, II, с. 433—434). Шишков довольно точно формулирует здесь принцип диглоссии: невозможность употребления книжного языка в контексте, предполагающем разговорную речь, и наоборот; литературная и разговорная речь пользуются различными языковыми средствами, которые отчетливо противопоставляются (в приведенных примерах речь идет не только об особой риторике, уместной в литературе и неуместной в разговорном общении, но в первую очередь об особых языковых средствах). Соответственно, стилистические замечания Шишкова в большой степени сводятся к рассуждениям о том, какое слово можно употребить лишь в разговорном языке, а какое соответствует литературному употреблению.
Русский язык в принципе не противопоставляется церковнославянскому, но объединяется с ним на глубинном уровне: «славенский» и «русский» — это в сущности один и тот же язык, причем русский разговорный язык предстает как результат порчи языка «славенского», обусловленной главным образом иноязычным влиянием. Поэтому русский литературный язык должен ориентироваться на церковнославянский и, вместе с тем, должен быть очищен от иноязычных элементов. Поскольку церковнославянский язык в принципе изолирован от иноязычного влияния, он воспринимается вообще как предельно правильная разновидность языка; основное отличие русского языка от церковнославянского усматривается при этом в наличии заимствованных слов, ср.: «Естьли Славенский язык отделить от Российскаго, то из чего же сей последний состоять будет? Разве из одних Татарских слов, как-то: лошадь, кушак, колпак, сарай, и проч.; да из площадных и низких, как-то: калякать, чече- ниться, хохлиться и тому подобных; да из чужестранных, как-то: гармония, элоквенция, сериозно, авантажно и проч.» (Шишков, II, с. 359, примеч.).
Говоря о принципиальной общности церковнославянского и русского языка, Шишков замечает: «язык у нас славенский и руский один и тот же. Он различается только ... на высокой и простой. Высоким написаны священный книги, простым мы говорим между собою и пишем светския сочинения.
Но сие различие так велико, что слова, имеющие одно и то же значение, приличны в одном и неприличны в другом случае: воззреть очами и взглянуть глазами суть два выражения не смотря на одинаков значение слов, весьма между собою различныя. Когда поют: се жених грядет во полунощи [цитата из богослужения], я вижу Христа; но когда тож самое скажут: вон жених идет в полночь, то я отнюдь не вижу тут Христа, а просто какова нибудь жениха. Сколько смешно в простых разговорах говорить высоким славенским слогом, столько же странно и дико употреблять простой язык в Священном Писании. Не всяк ли бы поневоле разсмеялся, естьли бы в Псалтыре вместо: рече безумен в сердце своем несть Бог, стали читать: дурак говорит нет Бога? Между тем смысл в сих двух выражениях есть один и тот же... Вместо: Аз есмь Господь Бог твой, с только же странно сказать: Я Бог твой, сколько в какой нибудь простой речи, например, вместо: я еду в гости, сказать: аз еду в гости» (Шишков, 1870, И, с. 215-216; ср.: Шишков, IV, с. 55 сл., 86-87). Как видим, соотношение церковнославянского и русского языка моделирует соотношение литературного и разговорного языка в рамках гражданского употребления — подобно тому, как нельзя смешивать церковнославянский и русский, так нельзя смешивать и литературный с разговорным; в обоих случаях можно видеть реализацию принципа диглоссии. Шишков специально подчеркивает при этом, что различие между церковнославянскими и русскими средствами выражения имеет чисто формальный, а не содержательный характер: коррелирующие средства выражения имеют одно и то же значение, но различаются в формальном отношении.
Славянизация (т.е. использование церковнославянских языковых ресурсов) выступает при таком понимании как средство создания литературного языка. Тем самым, соотнесение с церковнославянским языком выступает как критерий правильности русской речи; тоже мы наблюдали и у Тредиаковского (см. выше, § IV-3).
Восприятие русского разговорного языка как результата порчи языка церковнославянского обусловливает, с одной [Стороны, отталкивание от разговорного языка, с другой же Ютороны, — объединение в языковом сознании славянизмов р архаических русизмов; такое объединение вообще характерно для «архаистов» и наблюдается еще и до Шишкова.
Со второй половины XVIII в. и особенно в начале XIX в. ведутся поиски «коренных российских слов» и вообще «коренного» (в иной терминологии — «первообразного», «первобытного», т.е. исконного) облика русского языка.
Замечательно, что эти подлинные «российские» слова могут не только отыскиваться (в частности, в диалектах, в других славянских языках), но даже и сочиняться в соответствии с представлениями о «коренном» языке . Создаваемые таким образом неологизмы (которые, как правило, представляют собой неославянизмы, т.е. церковнославянские слова нового происхождения) призваны заменить иноязычную лексику, проникающую в русский язык. Подобное словотворчество очень характерно как для Шишкова, так и для других «архаистов».
Появление такого рода неологизмов обусловлено поисками национальных корней. Тем не менее, оно фактически связано с западноевропейским влиянием. С одной стороны, сама необходимость создания неологизмов вызвана отказом от заимствований; в результате неологизмы создаются именно для того, чтобы передать то значение, которое выражается соответствующим заимствованным словом: оба слова непосредственно коррелируют друг с другом (причем неологизм представлен в книжном языке, а заимствование — в разговорном). С другой стороны, пуристическое словотворчество «архаистов» имеет вполне очевидные немецкие корни .
Действительно, как отказ от заимствований, так и создание неологизмов характерно для немецких пуристов и прежде всего для романтиков, которые оказали непосредственное влияние на русских «славянофилов» . Как это ни парадоксально, даже поиски национальных корней оказываются в конечном счете в русле западноевропейского влияния.
В результате искусственной архаизации языка в принципе возможной становится такая ситуация — ранее совершенно невероятная, — когда архаическое русское слово имеет специфический поэтический оттенок, а соответствующий (коррелянтный) славянизм воспринимается как нейтральный, ср., например, в современном языке такие пары, как шлем — шелом, плен — полон, между — меж, совершать — свершать, собирать — сбирать и т.п.: первый член каждой из этих пар церковнославянского происхождения, второй русского, и при этом русское по своему происхождению слово оказывается более высоким в стилистическом отношении. Церковнославянский язык сближается в языковом сознании с фольклорным языком и осмысляется, таким образом, в национально-этническом плане или же вообще в плане национальной культурной традиции. Отсюда объясняется интерес писателей-«архаистов» к народной поззии, мифологии и т.п. .
Значение церковнославянского языка, т.е. языка церковных книг, усматривается теперь прежде всего в том, что это «славянский коренной язык», от которого происходят славянские языки; иначе говоря, церковнославянский язык понимается как славянский праязык. Отсюда в принципе возможным становится восстанавливать этот «коренной славянский язык» в более полном виде не только исходя из языка церковных книг, но и сопоставляя данные живых славянских языков с помощью своеобразных сравнительно-исторических методов.
Таким образом, вопрос о происхождении русского языка из церковнославянского приобретает для «архаистов» принципиальную важность. В концепции Шишкова ориентация на церковнославянский язык прямо связана с восприятием его как родоначальника славянских языков. Признание церковнославянского и русского языка одним языком (см. выше) оправдывает славянизацию как средство реставрации «коренного» языка. Между тем, противники Шишкова видят в церковнославянском язык, отличный от русского, и могут даже противопоставлять «коренной» славянский язык (т.е. праязык) языку церковных книг, т.е. церковнославянскому. Отсюда спор о происхождении русского языка становится естественной частью языковой полемики «архаистов» и «новаторов» .
Напротив, Карамзин отказывается считать, что русский язык происходит из церковнославянского: он вполне четко отличает церковнославянский язык от славянского праязыка . Аргументация Карамзина произвела сильное впечатление на его литературных противников, заставив их в конце концов пересмотреть свой взгляд на природу церковнославянского и русского языка и на их соотношение в историческом плане (см.: Тынянов, 1929, с. 125—126; ср.: Успенский, 1985, с. 37 сл.). Следует заметить, что до Карамзина то же говорил уже Ломоносов, однако взгляды Ломоносова, изложенные в неопубликованной заметке о Шлёцере, остались практически неизвестными (см.: Успенский, 1988, с. 13—20) .
|
|
К содержанию книги: ОЧЕРК ИСТОРИИ РУССКОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА
|
Последние добавления:
Жизнь и биография почвоведа Павла Костычева