Антропология |
Модернизация во имя империи Социокультурные аспекты модернизационных процессов в России
Сергей Гавров Другие книги автора: Социокультурная традиция российского общества |
События 1991 года и в России, и за ее пределами оцениваются неоднозначно: одни придают им значение великой социальной революции, другие считают их не более чем номенклатурным переворотом, сопровождавшимся переходом власти от одного бюрократического клана к другому. В пользу второй версии свидетельствует прямая персональная преемственность советской и постсоветской элиты. Так, зав. сектором Института социологии РАН О. Крыштановская отмечает, что «по результатам исследований сектора изучения элиты Института социологии РАН, более 75 процентов политической и 61 процент бизнес-элиты – это выходцы из старой советской номенклатуры. Новая политическая элита состояла в основном из бывших партийных и советских работников, а новая экономическая элита пополнялась из активистов и руководителей комсомола, из руководителей-хозяйственников» 1) Приведенные цифры косвенно свидетельствуют о том, что социальная революция совершалась во многом с молчаливого одобрения и при прямой поддержке значительной части партхозноменклатуры, в массовом прядке, как, впрочем, и абсолютно подавляющей части общества, разуверившейся в коммунистических идеалах. По справедливому замечанию В. Буковского, для подавляющей части партхозноменклатуры события августа 1991 года «означали не революцию, не освобождение от тоталитарного гнета и уж тем более не крушение идеалов, а всего лишь возможность стремительно ускорить свою карьеру, перепрыгнув сразу через несколько ступенек старой иерархической лестницы» 2) Свершилось предсказанное еще в 20-е годы прошлого века Л. Д. Троцким «перерождение» партхозноменклатуры, произошел вполне закономерный обмен привилегий на собственность: «Привилегии имеют лишь половину цены, если нельзя оставить их в наследство детям. Но право завещания неотделимо от права собственности. Недостаточно быть директором треста, нужно быть пайщиком. Победа бюрократии в этой решающей области означала бы превращение ее в новый имущественный класс»3). Именно поэтому события 1991 года стали такой полубархатной, удивительно мягкой для России социальной революцией. Распад советской системы достиг своей крайней точки; в нескончаемых позднесоветских очередях были разговоры в поддержку ГКЧП, но дальше этого дело не пошло. Это там, наверху, они с жиру бесятся, не наше это дело, ну и хорошо, что ГКЧП, порядок должен быть. Стоит исправник за спиной – есть порядок, оставили народ без присмотра – нет порядка, исправника надо вернуть. Но этой совершенно простой и доступной идеологии оказалось недостаточно, чтобы в защиту социалистического строя и СССР были, пусть не массовые, но хотя бы какие-либо заметные выступления. СССР образца 1991 года – не Чили 1973 года, где в течение двух недель держала оборону окруженная мятежниками школа прапорщиков, горел дворец Ла Монеда, Сальвадор Альенде, в каске и с автоматом, и тысячи безвестных чилийцев защищали идеалы, в которые верили, защищали до конца. В СССР не нашлось ни одной воинской части, ни одного подразделения силовой структуры, которое бы выполнило формальную присягу на верность СССР, офицера или партработника, выполнившего неформальную к тому времени присягу на верность КПСС, верность партбилету с аккуратными столбиками чернильных штемпелей, свидетельствовавших о вовремя уплаченных взносах. Взносами уже давно все и ограничивалось, а умирать за право продолжать платить взносы никому не хотелось. На одной шестой суши не нашлось ни одного секретаря райкома, обкома, крайкома, рескома КПСС, который открыл бы сейф, достал долго лежавшее в ожидании именно этого дня полагающееся ему по чину оружие и, не спуская красного флага, с группой таких же энтузиастов занял бы круговую оборону. Пусть на неделю, три дня, шесть часов, не важно, но исторический факт остается историческим фактом – этого не сделал никто. Энтузиастов не нашлось, пожалуй, впервые историческая эпоха закончилась так единодушно – спокойно. Кончилась, значит – кончилась, а плетью обуха не перешибешь. Плетью попытались перешибить обух через два года, когда стало ясно, что и на Западе нет земного рая, капиталистическая экономика не предполагает молочные реки с кисельными берегами, как раньше их наличия не предполагал реальный социализм. В 1993 году все было гораздо серьезней – сопротивлялся сохранившийся опорный «скелет» советской власти, сопротивлялся Верховный Совет РФ. Один и тот же Белый Дом на Краснопресненской набережной и в августе 1991, и в октябре 1993 года, практически тот же депутатский корпус, но содержание событий принципиально различно. В августовские дни 1991 тысячи москвичей пришли не просто за тем, чтобы защищать депутатов или президента Б. H. Ельцина как демократически избранных руководителей России и тем более защищать их как частных лиц, пусть некоторые из них и обладали известной долей xaризматичности. Защищали надежду, которая включала в себя далеко не только будущее повседневное посещение гипермаркетов, кофе на террасе европейских кафе, чтение книг, просмотр фильмов, шопинг, то есть потребление тех артефактов культуры, которые именно сейчас потребляют в Европе, сейчас читают, смотрят и носят. Защищали надежду никогда больше в жизни не ходить на партийные и комсомольские собрания, демонстрации трудящихся, не видеть каждый вечер по телевизору лицо очередного генсека и вести с полей. Но это всего лишь одна, наименее значимая и поверхностная, и в то же время наиболее рационалистическая, лежащая на поверхности мотивация людей, пришедших к Белому Дому в августе 1991 года. Была еще одна скрытая, трудно проговариваемая, почти генетическая мотивация, которая по своему накалу и силе куда как превосходила первую. Да, право и возможность повседневного посещения гипермаркета – это приятно, но умирать за него нельзя, это не тот уровень мотивации. У людей, стоявших на демократической стороне баррикад, эта мотивация была. Понять ее возможно, хотя она не столь рациональна, если рациональна вообще. Вспомним А. Галича: «А там, где бродили по зоне каэры / и под снегом искали гнилые коренья, / перед этой землей никакие премьеры, подтянувши штаны не преклонят колени... / Пой же труба, пой же, пой про мою Потьму, / пой о моем брате, там, в ледяной пади». Вспомним миллионы замученных, расстрелянных, не родившихся, прошедших через тюрьмы и концентрационные лагеря; так, только «за семь лет (1934-1941) арестовано 19840000 человек, около 7 000 000 расстреляно. Из лагерников вернулись и добились реабилитации примерно 200 000»4) а «за семь лет (коллективизации 1929-1936 годов в деревне. – С.Г.) исчезли почти пять миллионов семей»5) Вспомним «Колымские рассказы» В. Шаламова, его же «Последний бой майора Пугачева», когда бежавшие из лагеря бывшие фронтовики с несколькими трехлинейками дали последний бой настигшим их энкавэдэшникам. В стране все семьдесят лет советской власти шла, то раздуваясь, как в Тамбовской губернии и Сибири начала 20-x, то совсем исчезая с глаз, как в 60-70-е годы XX века, гражданская война. Еще в 50-е годы под стрехами крестьянских изб находили трехлинейки конструкции Мосина образца 1891 года, которые крестьяне хранили до конца жизни с задушевной надеждой когда-нибудь да использовать, это вам, начальнички – за коллективизацию. Так, в 1957 году один гражданин, привлеченный к уголовной ответственности за антисоветские письма, говорил на суде, что «мне незачем защищаться. Против вас я буду защищаться тогда, когда у меня будет оружие. Я писал такие письма и буду писать. Нас таких много. И нам надо объединиться для общей борьбы...»6). Август 1991 – это и был последний бой майора Пугачева, последний бой тех, кто не дожил, но очень хотел дожить до рассвета7). Это дорогого стоит, танки тут помощники слабые, да и должна быть воля стрелять, резать, убивать. Но нет воли. Устали. Кончилась эпоха. В 1993 году сопоставимой по силе мотивации у очередных защитников Белого Дома уже не было. Можно защищать стены, оставшуюся в них часть парламентариев, можно защищать СССР. Мы хотим назад в СССР, у нас была прекрасная эпоха. Запредельная тоска по утраченному раю, разрушенному заповеднику, нашему счастливому детству, колбасе по два двадцать и водке по три шестьдесят две. Запредельная тоска по утраченному Должному. Должное умерло, а потому стоит ли так ждать рассвета и можно ли так желать гибели врага? За Должное – можно, за колбасу по два двадцать – нельзя. И вышел к журналистам вице-президент России и генерал А. В. Руцкой: вот мой автомат, он в смазке, не стрелял я, не стрелял... В результате октябрьских событий были многочисленные жертвы как среди их участников, так и случайных свидетелей, что само по себе не может не вызвать самого глубокого сожаления и сочувствия. Да, эти события могли бы при определенных условиях стать прелюдией гражданской войны, но, к счастью, остались в истории как локальные вооруженные столкновения. Так и прошли развилку исторического выбора 1993-го, пощадила и на этот раз история Россию8). Рассматривая события 1991 и 1993 годов, следует помнить, что в них участвовало не так много граждан, абсолютное меньшинство населения СССР. Подавляющая часть общества проявила редкостную индифферентность в отношении этих событий, полагая, что они особо не касаются повседневной жизни, личных жизненных перспектив, личного будущего. Эта пассивность не нова в российской истории, так же было и в октябре 1917 года, когда бурлил Петроград, шли бои в Москве, а остальная Россия продолжала жить более или менее обычной жизнью, в начале революционных событий мало кто был готов принимать в них непосредственное участие на той или другой стороне. Политически активное меньшинство граждан России направило страну на встречу с очередной версией Должного, принявшего на этот раз облик единственного научного и поэтому верного учения – марксизма-ленинизма. Пассивность основной массы народа и активность меньшинства, выбравшего в обоих случаях за всех, как в 1917, так и в 1991 годах – это то общее, что внешне сближает эти столь различные процессы. Принципиальная разница между ними заключается прежде всего в том, что в 1917 году люди шли навстречу новой версии Должного, стремящегося со временем объять собой весь мир. В 1922 году M. В. Фрунзе писал о том, что «самим ходом исторического революционного процесса рабочий класс будет вынужден перейти к нападению, когда для этого сложится благоприятная обстановка», а на первом этапе движение к мировому распространению советской власти и строительства Всемирной республики советов должно захватить собой Европу – «границы же этого фронта в ближайшую очередь определяются пределами всего материка Старого Света»9). В 1991 году шел обратный процесс ухода от Должного, ухода в локальную частную жизнь, с приоритетом простых человеческих радостей и забот. За последовавшие после августа 1991года тринадцать лет изменилось многое, изменились и культура, и общество. Трудности и пробуксовывание демократических реформ, которые мы наблюдали все последние годы, не отменяют кардинального различия между позднесоветской и постсоветской реальностью. Главным изменением является радикальный сдвиг в народной ментальности, обусловленный смертью Должного, которое в течение столетий являлось системообразующим началом в российском культурно-цивилизицационном космосе. Для позднесоветской эпохи были характерны цинизм, лицемерие, тотальная фальшь, чуть ли не анекдотические формы восхваления власти, персонифицированной в очередном Генеральном секретаре ЦК КПСС. Власть в этот период совершала достаточно сложный для себя переход из сферы Должного в область Сущего, теряя по дороге последний налет сакральности. В экономическом, материальном плане империя во все большей степени полагалась на экспорт сырьевых товаров, выбрав модель роста, основывающегося на нефтедолларах10). В духовном плане советская империя периода упадка держалась на инерции Должного, которое уже не довлело над всем и всеми, но еще напоминало о правильном порядке вещей, о том, что априорно приоритетно, а что заведомо локально, частно, дополнительно. В 1991 году вместе с советской идеологией рухнуло и Должное. Но это падение было не одномоментным и не вполне окончательным, с нами остались его многочисленные субдискурсы. Главное заключается в том, что в течение 90-х годов Должное потеряло свой всеобщий характер, что серьезно изменило социокультурную ситуацию в России. Остались его субдискурсы, осталось отстраненное восприятие Власти, государство не смогло (в лучшем случае не успело) стать более или менее полноценным социальным институтом. Сохранившиеся элементы Должного носят преимущественно инерционный характер, современные попытки воскресить его в прежнем имперском объеме и всепроникновении могут в самом удачном для инициаторов этого процесса случае привести лишь к его имитации, которая априорно не может быть эффективной. Можно не стараться и не ставить над страной очередной «научный» опыт, который пока вырисовывается как сниженный авторитарно-полицейский ремейк социалистического «научного» эксперимента, осуществленного под руководством В. И. Ленина, который «был, характерно русским изувером науковерия» 11) Вернемся к нашей недавней истории. В позднесоветские времена Должное подверглось глубокой внутренней эрозии, инверсионный принцип, господствующий в российской ментальности и контролирующий в ней широкий ряд смыслообразовательных каналов, проявился и по отношению к нему. В позднесоветскую эпоху Должное постепенно девальвировалось, теряя глубину и основательность семантических опосредований, которой в 1917-1953 годах служила коммунистическая идеология. В 60-е годы XX века в сознании советского человека постулаты этой идеологии не только потеряли значение императива, но и постепенно перестали восприниматься всерьез: «Никто уже не кричит „По коням!" / Дворяне вырублены под корень. / Ни тебе Пугача, ни Стеньки. / Зимний взят, если верить байке. / Джугашвили хранится в консервной банке. / Молчит орудие на полубаке. / В голове моей – только деньги» 12). Должное постепенно разрушалось изнутри благодаря многоплановому и многоаспектному воздействию либеральной западной цивилизации. В 60-е годы у наиболее молодой и образованной части общества сформировалась новая-старая мифологема, гласившая, что рай есть, но не на небе, а по ту сторону железного занавеса, там, на Западе. С течением времени эта мифологема крепла, несмотря на разъяснения чиновников от имперской идеологии, несмотря на зрительный ряд, который демонстрировало советское телевидение. Здесь и трущобы, и забастовки, и высокий уровень преступности, безработица, отсутствие уверенности в завтрашнем дне. Советская пропаганда рисовала Запад отнюдь не как рай, но как земное воплощение ада, чуть ли не двенадцатый его круг. Общество же все больше и больше привыкло переводить все идеологически окрашенные комментарии власти с точностью до наоборот. Если пропаганда утверждает, что там – ад, значит там – рай, там построен венец истории – общество потребления. В годы перестройки эта мифологема стала ментальной основой всех идеологических инноваций того времени: «нового мышления», «общечеловеческих ценностей», рыночной экономики. В наши дни ветераны демократического движения с ностальгией вспоминают о тех сотнях тысяч людей, которые ходили на митинги, а сегодня на митинги ходят сотни, а то и десятки из них. Вспоминают слова Робеспьера: «Республика погибла, разбойники торжествуют» 13). Но все дело в том, что изменилась эпоха, Должное умерло, человек отошел от публичных проявлений политической активности, вернулся к своим человеческим, частным победам и горестям, стал зарабатывать деньги, путешествовать по миру, жить для себя и своих близких14). Другая часть этих людей была просто не готова войти в гражданское общество либерального типа. Они в полном соответствии с законами мифологической «логики» ждали от падения советской империи автоматического наступления рая. Как только удастся устранить врага, сразу наступит рай, и можно будет дружными рядами войти в «город золотой» 15) – эти иллюзии разделяла и значительная часть либерально настроенной интеллигенции. Достаточно быстро выяснилось, что рая на самом деле нет, а есть достаточно жесткая конкурентная борьба, нет рая на Западе, а то, чего нет, нельзя импортировать в Россию, – тогда выраженное через свои советские/антисоветские опосредования Должное рухнуло окончательно. Сегодня продолжает инерционное существование часть субдискурсов Должного, но его стержневая компонента, каковой является эсхатологическая идея, умерла окончательно, на что мы надеемся со всей возможной искренностью. Идеологический штамп – достижение эсхатологического конца истории – «светлого будущего» (коммунизма) – к моменту распада СССР был абсолютно девальвирован. Но по иронии истории смерть Должного лишила массового советского человека не только главного метафизического ориентира, но и определяющей повседневную жизнь конвенциональной системы координат. В общественном сознании господствовало убеждение, что СССР под властью коммунистов может просуществовать еще сотни лет, советские люди строили планы на будущее, полагая его достаточно стабильным и предсказуемым. Надежда Мандельштам в 1975 году в ответ на известное утверждение А. Амальрика заметила: «Я слышала, вы писали, что этот режим не просуществует до 1984 года. Чепуха! Он просуществует еще тысячу лет!»16) Представления о незыблемости геополитического и социального мироустройства служили упорядочиванию сегодняшней жизни и соотнесения ее с ориентирами будущего, выстраивали и содержательно наполняли непрерывную цепь бытия. Благодаря Должному советскому человеку было «легче жить, потому что он всегда точно знает, как относиться к первичности материи и покрою пиджака, к свободе воли и белому стиху, к математическим абстракциям и абстрактной скульптуре, к вопросам пола и цвету потолка, к химере совести и вкусу соуса»17). Несмотря на достаточно критичное отношение к официальным идеологическим конструкциям, массовый советский человек все же извлекал из них некоторое позитивное содержание, оказывающее психотерапевтический эффект и укрепляющее его в процессе повседневной жизни, сам факт его существования давал ему определенную экзистенциальную укорененность. Естественно, что существование Должного со временем становилось все более условным, вспомним, как в поздний советский период ранее маргинальные типы мировосприятия, художественные практики, виды экономической деятельности постепенно приобретали амбивалентный статус. По-прежнему оставаясь вне рамок большой традиции, большого стиля эпохи, часто выпадая из правового поля, они в то же время получали оправдание, признание в рамках определенных субкультур. Постепенно размывается высокий стиль, большая традиция советской эпохи: «Первоначально этот шокирующий общество прорыв нового содержания в поведении, образе мысли и т.д. происходит в узкой среде, в отдельных группах, воспринимающихся по отношению к культуре в целом контркультурами. Если бы традиционное общество по инерции сохранялось и не переживало ситуации перехода, то поведение таких индивидов продолжало бы оцениваться как отклоняющееся»18). В социокультурной сфере позднего советского общества восторжествовали цинизм и безверие, усталая усмешка и терпимость к иному, отход от мессианства, жертвенности, от попыток воссоздать на земле праведную, должную жизнь за пределами истории. Дух поздней советской эпохи лаконично выразил И. Бродский в стихотворении 1972 года: «Если выпало в Империи родиться, / лучше жить в глухой провинции, у моря. / И от цезаря далеко, и от вьюги. / Лебезить не нужно, трусить, торопиться. / Говоришь, что все наместники – ворюги? / Но ворюга мне милей, чем кровопийца»19). Маргинальные, индивидуалистические, выходящие за границы нормы новаторские стили мироощущения и жизни в последующую историческую эпоху осуществили скрытые возможности, показали способность к достижению референтных статусов – «дух русского капитализма возродится в России не из протестантской этики (которой в России не было, нет и скорее всего не будет), а из художественного сознания»20). К 80-м годам XX века значительно изменился и социальный состав советского/российского общества, возросло количество интеллигенции и горожан во втором-третьем поколении. В период угасания советской империи городское общество и, соответственно, городская культура смогли в массовых масштабах развиться в университетских городах-миллионниках, но прежде всего в главных имперских центрах – Москве и Ленинграде. Именно это обстоятельство во многом ускорило крах СССР, поскольку его идеология, система и методы управления были рассчитаны на более примитивную и менее образованную социальную среду. По иронии истории, как только массовый советский человек стал более образован и «многосторонне» развит, как только он обзавелся отдельными квартирами, личными библиотеками и радиоприемниками – Советский Союз перестал соответствовать его жизненным потребностям. Разрушение советской цивилизации – это время распада старого и рождение нового порядка, еще не успевшего структурироваться, получить статус нормы. В постсоветский период возникло напряжение между адаптационными возможностями институциональной, ценностно-нормативной систем и взрывом социокультурной динамики, творческой потенцией хаоса, порождающего новые смыслы, ценности, модели поведения. В ходе ускорения модернизационных процессов общество сталкивается с прогрессирующей социальной аномией, «девальвацией общественных норм и процедурных отношений, выдвижением новых индивидуальных и групповых целей и требований»21). Потерявшее конвенциальную природу социокультурное пространство наполнилось причудливым переплетением реальных и химерических возможностей, легких денег, неустойчивых, текучих социальных ролей (примерю «на себя» социальные роли предпринимателя, банкира, брокера). Вопрос о степени адекватности актера заявленной роли решался в игре по максимально высоким жизненным ставкам. Ощущение призрачности, неустойчивости жизни порождало острое желание жить «сегодня», «завтра» приобрело привкус маргинальности («есть только миг между прошлым и будущим, именно он называется жизнь»). Произошла дивергенция ценностно-нормативной системы, когда ни один из ее элементов не мог более претендовать на универсальную нормативность. Процессы деконструкции советского институционального пространства, перехода к новым институтам, нормам, ценностям, жизненным практикам достаточно болезненны: «В обществе, где рушатся институты, сразу же заявляет о себе „атомарная агрессивность", приобретающая характер „борьбы всех против всех"»22). Должное в течение столетий интегрировало общество и давало российскому, а впоследствии и советскому человеку переживание принадлежности к социальному целому. Смерть Должного стала серьезным дезинтегрирующим социокультурным фактором, вызвала шок экзистенциального отчуждения, который принял в России затяжной характер. Естественный в данной ситуации процесс внутренней стратификации и дробления общества его частью воспринимается как нечто отрицательное, вызывающее скорее хаос и деструкцию. Часть наших сограждан пытаются вновь обрести утраченное единство посредством обращения к старым/новым идеологическим химерам, своеобразным «симулякрам» Должного, но это лишь его последние арьергардные бои. Период 1990-1993 годов явился временем революционным, временем радикального ускорения исторической и социокультурной динамики. Произошли серьезные сдвиги в ценностно-нормативной системе российского общества. Государство больше не могло выполнять свою традиционную патерналистическую роль: «В числе основных причин происходивших сдвигов было массовое разочарование в возможностях государственного патернализма, ощущение несоответствия происходящего должному»23). «Свобода приходит нагая, / Бросая на сердце цветы. / И мы, с нею в ногу шагая, / Беседуем с небом на „ты"... / Пусть девы споют у оконца, / Меж песен о древних походах, / О верноподданном солнце, / Самодержавном народе»24), – в XX веке Россия жила в условиях свободы, перераставшей в анархию, в интервале Февральской – Октябрьской революций. Второе пришествие свободы длится уже более десяти лет, несмотря на наметившийся в последние годы ренессанс социокультурной нормативности. В 90-е годы государство отказалось от претензий на обладание монополией нормативного знания о мире и человеке. Человек остался наедине с самим собой, своими приватными заботами, возрастным циклом, профессиональной самореализацией, т.е., по существу, исчез своеобразный барьер, отделяющий, защищающий от реальности, отвлекающий от экзистенциальности жизни. Отвлечению от ужаса быстротекущей жизни служили эмиграция и жизнь в СССР, членство в КПСС и диссидентство, чтение художественной трилогии Л. И. Брежнева и самиздата, – этот ряд можно продолжать достаточно долго. Действие и недействие, в иной ситуации являющиеся делом сугубо частным, воспринимались как поступок, имеющий не приватное, а публичное, общественное значение. Сколько возможностей бегства от себя, коллективного сопереживания, соучастия, какова масштабность и обилие жанров, от драмы до фарса, разыгрываемого социального спектакля. С исчезновением советского порядка, на протяжении более чем семидесяти лет выражавшего Должное, для государства стало достаточно проблематично поддерживать элементарные формы порядка вообще. Россия вошла в область предельной свободы, где деконструкция внешнего контроля над личностью лишь отчасти компенсируется усилением ее внутреннего локуса контроля, радикализуется социокультурный хаос, происходит общее ослабление нормативности, уменьшение дееспособности структур государственной власти, сопровождаемое слабостью формирующегося гражданского общества. Социокультурное пространство страны в этот период оказалось пронизано разновекторными, хаотическими импульсами, но именно в переходные периоды в культуре и обществе открывается максимальная степень свободы для инноваций, конкурентного отбора, борьбы за будущее, за возможность перехода отдельных инновационных элементов в конвенциональную модальность. В последующем происходит стереотипизация инноваций, которые сочетают определенную преемственность в отношении социокультурной традиции с инструментальной эффективностью на новом этапе исторической и социокультурной динамики. У части наших соотечественников постсоветские трансформации вызвали шок, широкое распространение получил процесс социальной аномии, хотя именно такого развития событий следовало ожидать изначально. У части общества, проигравшего в результате изменений последнего периода, накопилась значительная отрицательная энергия, направленная против постсоветских реформ, воспринимаемых как одна из форм деструктивного развития, разрушающего легитимную в рамках отечественной социокультурной традиции ценностно-нормативную систему российского общества. Теперь, чтобы сказанное было более наглядно, несколько слов о нашей общей интеллигентской родословной. Начиная еще с модернизационных трансформаций Петра I, новое европеизированное общество в России создавала государственная власть, извлекая из европейской культуры и прививая в обществе только то, что могло служить ей для достижения собственных целей. Общество выборочно усваивало те европейские по своему происхождению ценности, которые отбирала для него власть, поэтому и «усвоенные... ценности накрепко связаны в общественном сознании с властью»25). Эта пуповина, связывающая образованное русское общество с имперской властью, ослабла только во второй половине XIX века, но эта дореволюционная интеллигенция была после большевистской революции 1917 года частью уничтожена, а частью оказалась в изгнании. Большая часть новой советской интеллигенции, социально происходящая из крестьянства и рабочих, оказалась накрепко спаянной с имперской властью. Для нее СССР уже не тюрьма народов и успехи первого в мире государства рабочих и крестьян – это ее успехи. Насколько крепкой оказалась эта спайка, видно на примере постсоветского периода нашей истории, когда именно интеллигенция в наибольшей степени оплакивала Советский Союз, начиная с середины 90-х годов все более дрейфуя в направлении левого фланга российского политического спектра. Оказалась, что советская интеллигенция всю жизнь работала на имперское государство. И когда этого государства не стало, с прискорбием выяснилось, что в новых для страны условиях «каждый индивид обязан повышать свою способность быть нанятым и расширять портфель своих проектов (планов). Если кто-то по каким-то причинам неспособен к этому, он быстро маргинализируется и исключается из социальных связей, перемещаясь в определенную страту, что снижает способность восприятия нового и предложения проектов»26). Когда не стало советского имперского государства, то у постсоветского интеллигента не стало не только гарантированного источника материального существования, но и пропало ощущение собственной значимости, причастности к великим стройкам и иным свершениям эпохи. Оказалось, что надо зарабатывать деньги, надо уходить из курилок НИИ, от кульманов конструкторских бюро, надо предлагать обществу только такой интеллектуальный и материальный продукт, какой оно согласно купить. Это ли не драма для российского интеллигента, ведь так не хочется всей этой грязи и мельтешни, лучше возопить к Власти: дайте заказ на новую идеологию, национальную идею, хоть какой-нибудь заказ, только избавьте, избавьте нас от необходимости самим зарабатывать деньги, мы хорошие, мы больше не будем плохо говорить о Вас на кухнях, и тем более в средствах массовой информации. А потому – да здравствует КПРФ и/или неоимперская власть, которая одна может приголубить и пожалеть, дать кусок хлеба насущного и полузабытое уже ощущение собственной значимости. Часть постсоветской интеллигенции алчет нового/старого «порядка», причем этот «„порядок" чаще сочетается со словами „любой ценой". Coответственно, такой порядок может навести только „твердая" рука, жесткий, несгибаемый лидер»27). Но если так искренне что-либо просить – можно и получить искомое, и уже, кажется, получили. Не только у части интеллигенции, но и у более широкой части российского общества возникла устойчивая дихотомия, предполагающая выбор между свободой, редуцируемой к анархии, и безопасностью, воспринимаемой как авторитарный порядок. «Реакция всегда и везде составляет неизбежное последствие появления на сцене крайних элементов; это общий исторический закон. Вопрос заключается в том: какова реакция и как она действует? Восстановляет ли она только то, что нужно, опираясь на здоровые и умеренные силы общества, или она, в свою очередь, впадает в крайность и тем самым вызывает новые колебания?» (курсив наш. – С.Г.)28). В начале 90-х годов многим в стране и за ее пределами казалось, что вот, еще немного, и Россия станет либеральным европейским государством. И именно тогда гражданское общество готово было защищать власть, люди чувствовали, может быть, впервые за всю свою жизнь внутренние обязательства перед ней. Так было в августе 1991 года, так было и в октябре 1993-го, когда граждане пришли к зданию Моссовета и были готовы защищать Кремль, защищать свою российскую власть. Это удивительное чувство того, что власть своя, продержалось недолго, примерно с августа 1991-го по конец первого срока президента Б. H. Ельцина. Потом были события в бывшей Югославии, бросок российских десантников на Приштину29) уход министра иностранных дел A. H. Козырева. Власть снова заигрывала с русским империализмом, перекрашивалась в имперские тона, узкая трещина между теми, кто считал эту власть своей и самой властью постепенно превращалась в пропасть. Власть, говорящую на нашем языке, можно было не то чтобы простить, но попытаться понять даже в августе 1998 года. Но власть, которая вообще не хочет говорить с обществом в режиме диалога, предпочитая монологи на пока еще полуэзоповом языке русского империализма, «зачищающая» средства массовой информации и приступившая к ползучей национализации, – столь же чужая для гражданского общества, как и власть марсиан, шагающих по земле на своих боевых треногах, изображенная в романе Г. Уэллса «Нашествие марсиан», это другой язык, другие ценности, другое отношение к человеку. И сегодня на исторической сцене в России остались, в соответствии с Должным, две противоположные силы: непуганное поколение свободы, социализировавшееся в свободные 90-e, и призрак мертвой империи – простершийся над своим душеприказчиком – властью. И здесь не надо обольщаться присутствию в ее не совсем еще стройных рядах условного человека в очках и стильном галстуке, обладающего к тому же хорошим интеллектом и высокими профессиональными качествами. Любой системе свойственна внутренняя самоорганизация, стремясь к однородности, она со временем отторгает от себя все чужеродное. Вспомним, с каким искренним наслаждением после ареста M. H. Тухачевского его недавние коллеги топтали скрипку, которую так любил красный командир. Ах, кто знает, если бы это была хотя бы гармошка, тогда, может быть, все бы обошлось, и с ней, и с M. H. Тухачевским вообще. Референтные представители системы на животном, физиологическом уровне чувствуют, кто свой, а кто чужой, и здесь не спрятаться, не скрыться, можно сколько угодно коверкать русский язык, как это было принято в советский период в высших эшелонах власти, делать по три-четыре-пять ошибок в словах «интенсификация сельского хозяйства», – не поможет. Есть внутренняя логика развития системы, переломить которую очень трудно, когда говорят «А», далее следует «Б» – далее везде, и так до конца алфавита. Как нельзя быть «немного беременной», так нельзя сохранить элементы самой демократии в ее «управляемом» конструкте. Логика феодально-имперской системы требует воскрешения Должного и поэтапного перевода всех дискуссий с обществом на язык спецслужб и армейского спецназа. Проходящий на таком языке «диалог» с властью для общества заведомо проигрышен, ведь гражданские люди учились и умеют учить и лечить детей и взрослых, строить дома, управлять бизнес-структурами, писать книги и статьи, но заведомо не учились и не умеют хоть как-то противостоять «спецназу ГРУ» 30). Для общества «диалог» на таком поле губителен, являясь лишь крайним, отчаянным средством, вспомним аэропорт «Звартноц» в Армении, вильнюсский телецентр и многие другие точки «диалога» власти и общества при M. С. Горбачеве31). Для власти такого рода диалог может показаться вполне приемлемым, сила на ее стороне, но сколь устойчивой окажется созданная в результате проведения ряда успешных дискуссий такого рода политическая конструкция, – вопрос, по меньшей мере, открытый. Но вернемся к нашему не столь далекому советскому прошлому. Советская империя классического (сталинского периода) была страной, где феодализм/квазифеодализм развивался, постепенно приобретая более развитые формы. В этом смысле КПСС была действительным авангардом советского общества, поскольку воплощала в себе высшую форму его феодальной/квазифеодальной самоорганизации. Стараясь установить и сохранять контроль над всеми сферами жизни, КПСС «перековывала», перевоспитывала доставшегося ей в наследство докапиталистического российского человека, вписывая его в иерархические порядки феодального/квазифеодального по своим основаниям общества. КПСС апробировала на своих членах и структурах и впоследствии распространяла на все общество отношения и институты, существовавшие в Европе уже в эпоху Средневековья. Все более развитой и многоступенчатой становилась система вассалитета32), формировались внутренние поведенческие кодексы и корпоративная мораль, сословное право, развивались формы феодальной ренты, вырабатывались формы гармонизации клановых и общегосударственных ценностей и т. д. Главным же в этом процессе стало прогрессирующее уменьшение с 1953 года доли государственного рабства, опираясь на которое веками стояло имперское государство. Сами феодально-крепостнические институции в значительной части пережили переходный период 90-х годов прошлого века, в частности, либералы-реформаторы, одно время бывшие у власти, фактически не решились отменить институт прописки33) переименовав его в институт регистрации и сохранив практически тот же объем ограничений. Если рассматривать институт прописки как нефункциональный атавизм советской эпохи, его не только формальная, но и содержательная отмена была бы, скорее, делом времени. Но этот институт является одной из ключевых форм контроля населения со стороны Власти, он способствует поддержанию феодального порядка. Самым активным образом карательные возможности института прописки использовались Властью в советский период нашей истории. Частью этой практики были высылки москвичей на 101-й километр, а в апреле 1968 года, вскоре после процесса Гинзбурга-Галанскова, ЦК КПСС предложил изменения в закон о прописке, позволяющие горсоветам «...без предварительного наложения административного взыскания аннулировать прописку лиц, занимающихся антиобщественной деятельностью, допускающих клеветнические измышления, подстрекающих антиобщественные элементы к политически вредной деятельности, провокационно ведущих себя по отношению к органам власти... Удаление лиц, указанных в настоящем постановлении, производится в 24 часа с момента вынесения решения об аннулировании прописки»34). Еще одной очень важной, сохраняющейся по сей день феодальной институцией является сохранение всеобщей воинской повинности. С точки зрения военной целесообразности, сохранение этой институции не только не нужно, но и вредно. Конкурировать с высокопрофессиональными вооруженными силами развитых государств модерности такой армии крайне трудно. Дело в том, что владение современными методами ведения войны и профессиональное использование сложнейших систем вооружения требует совсем не меньшего профессионализма, чем работа в высокотехнологичных гражданских отраслях экономики. Процесс качественной подготовки военного специалиста должен просто перекрывать установленный законом временной интервал военной службы по призыву. Очевидно, что в данном случае решение собственно военных задач вполне периферийно, главный смысл сохранения всеобщей воинской обязанности заключается в массовой социализации мужского населения страны, «перековке» стихийного догосударственного человека. В армию по призыву, а пока и на контрактной основе, в основном приходят менее образованные и социально успешные молодые люди, представляющие слабо адаптировавшиеся к новым для страны условиям рыночной экономики слои населения. Уровень доходов в семье, физического и психического здоровья призывников, призываемых на военную службу, значительно ниже, чем у их сверстников, оставшихся «на гражданке». Часть из них не умеют читать и писать, не имеют даже начального образования, и армия в их жизни – первый государственный институт, с которым они сталкиваются «вплотную». Впрочем, часть призывников уже сталкивались с государством в лице его пенитенциарной системы. Выходцы из более успешных социальных страт имеют и большие возможности по легальному или не совсем легальному уходу от воинской службы. Армия сегодня является, пожалуй, главным социальным институтом, встраивающим человека-«винтика» в феодальные иерархии, где он осваивает два базовых поведенческих сценария: сначала подчиненного, затем начальника. По своей форме армейская социализация доходит временами до чудовищно гипертрофированных проявлений, включая балансирование человека на грани жизни и смерти, жесточайшие методы адаптации к «правилам игры» системы. Когда в 60-е годы XX века начался затяжной процесс девальвации Должного, а с ним и эрозия советской цивилизации, армейская инициация становится с каждым последующим десятилетием все более жесткой и почти невыносимой. По изменению «правил игры» в армейской среде можно проследить за процессом девальвации Должного. Еще в 50-е годы прошлого века такого понятия, как дедовщина, в армии практически не было. Далее это явление набирает все большую и большую силу и размах, перерастая к концу советского – началу постсоветского периода нашей истории в чисто уголовные формы, два социальных института – армия и тюрьма – максимально сближаются. У этих социальных институций есть и содержательное, целевое совпадение, поскольку обе они служат социализации наименее социализированных, наиболее догосударственньих общественных слоев. Так, абсолютную антисоциальность маргинальных элементов, отвергающих как советские символы, так и власть в целом, отмечает В. К. Козлов в отношении ряда участников «антисоветских» выступлений 50-60-х годов XX века: «Если и была в их выкриках и высказываниях „идеология", то идеология прежде всего антигосударственная – с такой же страстью они отвергали бы принципы и атрибуты любой власти» 35). Столь высокий статус этой формы социализации базируется на феодальных основах, в государствах исторического протагониста империи, западной цивилизации, эти формы социализации имеют куда меньшее значение и проводятся в куда более гуманных формах. Основную роль в процессе социализации играет система образования, вплоть до подготовки за государственный счет сотен тысяч искусствоведов, которые заведомо не смогут быть использованы по специальности, но присутствие которых в обществе резко повышает его человеческое качество. Вернувшись к реалиям нашей жизни, отметим еще один важный момент: ежегодный принудительный набор юношей, часть из которых погибает в результате неуставных отношений, травматизма и т. п., напоминает одновременно и архаический институт человеческих жертвоприношений, и феодальный оброк, который общество платит Власти. Падение власти КПСС не означало падения феодального порядка «по всему фронту», но означало истощение его источника. Несущий каркас феодальной организации сохранился в скрытых, полускрытых и замещенных формах, его частичное разрушение было воспринято обществом как наступление хаоса, хотя настоящего хаоса, сопоставимого с цивилизационным сломом 1917-1921 годов, в России не было. Интеллигенцию шокировало, прежде всего, то обстоятельство, что главным действующим лицом драмы под названием «Смерть Должного» стал отнюдь не либеральный интеллигент36), как можно было предположить в позднесоветскую эпоху, а постсоветский «номад» – кочевник, варвар. В начале 90-х годов XX века этот не очень симпатичный социальный тип почувствовал себя подлинным хозяином жизни. Здесь, пожалуй, уместно вспомнить описание А. Изгоевым состояния общества в годы Гражданской войны в России, в котором мы видим разительное совпадение с постсоветским периодом нашей истории: «Никогда в обществе социальные связи не были столь слабы, столь надорваны, как во времена официального царства социализма. Человек человеку волк – вот основной девиз этих страшных дней» 37) Языческое стремление к воле как анархии, воле, не сдерживаемой никакими законами, столь долго сдерживаемое феодальным порядком Должного, наконец, выплеснулось наружу. Однако самые страшные сценарии, включающие Гражданскую войну, насильственный распад России, масштабный разгул бандформирований – не состоялись. Никем всерьез не сдерживаемый «номад» за годы советской власти успел достаточно «окультуриться», чтобы не разрушить сами основы цивилизационного существования: он уже оказался способен жить «по понятиям». Наиболее действенная и зримая форма социальной самоорганизации осталась, по существу, феодальной, трансформировавшись от макроструктуры большого имперского общества к конгломерату локальных клановых образований. Мы по-прежнему имеем дело сегодня со старыми и неэффективными имперскими институтами, а в качестве важнейшей несущей конструкции социального порядка выступают локальные криминально-чиновничьи кланы. Особенности постсоветского периода нашей жизни заключаются в том, что именно этим самоорганизующимся структурам пришлось заполнять собой лакуны, образовавшиеся в результате падения советской империи. Наше общество, уже давно приученное жить по неформальным правилам поведения, в современном русском языке обозначенным как «понятия», без особых колебаний приняло этот вариант стихийного, полуанархического квазифеодализма. Тем не менее, несмотря на то, что далеко не все получилось так, как виделось из 80-x, мы рассматриваем 90-е годы прошлого века как период либеральной модернизации. В этот период страну буквально захлестнул поток либеральных по своему изначальному содержанию инноваций, чуть ли не впервые в нашей истории были отменены почти все цензурные ограничения на распространение информации, кроме, естественно, ее части, связанной с военной областью. Инокультурные инновации совершенно свободно конкурировали с элементами, воспроизводимыми в рамках отечественной социокультурной традиции, чуть ли не впервые и в этой деликатной области все решал естественный отбор, отбор по степени эффективности и конкурентоспособности. В реалиях нашей повседневной жизни многое изменилось, но социологи, политологи и экономисты несколько поторопились, объявив Россию правовым государством с рыночной экономикой и необходимыми атрибутами либерального общества. Переход такого масштаба, тем более отягченный деконструкцией Должного, не может уложиться в десять-пятнадцать лет, вспомним, что Западной Европе для этого перехода потребовались столетия. Постсоветский период и так успел вместить в себя очень многое, пока38) нам удавалось избегать худших возможных сценариев нашего будущего, и все это во многом произошло благодаря модернизационному этапу советского периода. Отметим одно крайне важное в рамках нашего дискурса обстоятельство: «Девяностые годы стали периодом, когда курс диктовали экспортеры сырья и импортеры товаров народного потребления. Сложился новый сектор элиты. Далекий от ВПК по своим целям и интересам, он, не из идеологических побуждений, нет, поощрял свободную внешнюю и внутреннюю торговлю, политику союза с Западом – своим стратегическим торговым партнером. Он не из пацифизма отвернулся от армии и от военной промышленности. Столь же закономерно он не жаждал создания и своей гражданской индустрии» 39). Это позволило значительно нарастить инновационный сегмент, представленный новыми технологиями, нормами, ценностями, институтами в рамках нашей социокультурной системы. Количество в той или иной форме прижившихся или просто принятых к сведению инноваций было столь значительно, что это позволяет говорить о формировании либеральной альтернативной системы, анализировать ее способность (или неспособность) при благоприятных обстоятельствах и наличии исторического времени занять доминирующее положение, сменить имперско-феодальную систему. Но на главный вопрос о том, приведут ли либеральные инновации последних пятнадцати лет к качественной трансформации общества или будут ассимилированы по обычной инверсионной схеме имперской моделью и сменятся очередной имперской модернизацией, пока еще нет ответа. Сегодня, тем не менее, все более явственно проступают контуры будущего постреформенного космоса, формирование которого во все большей степени определяется логикой термидора, поскольку в последние несколько лет явственно определилось искушение имперской моделью модернизации, развития страны по квазиимперскому пути, который, естественно, требует и совершенно определенной идеологии. Этот путь развития оказывается для власти ближе, роднее, инстинктивнее, воспроизводясь как бы сам собой, обрастая семантикой новых/старых идеологических опосредований. А. Белый охарактеризовал театральные искания в контексте схожей ситуации, сложившейся в России после завершения русско-японской войны и первой русской революции, его определение тематически выходит за театральные рамки, в поэтической форме представляя глубинные характеристики современного российского социокультурного пространства: «В обстановке распада, наблюдающегося в настоящее время в России, единственное, чего удается достичь, – это вязкая смесь социализма с индивидуализмом, игра в синестезию, вплоть до ароматических эффектов и „козловака", варварских похотливых плясок на разбитых останках цивилизации»40). При приближении к конвенциональному для традиционалиста состоянию «порядка» приобретают сугубо декоративный характер институты представительной демократии, нарушается система сдержек и противовесов, власть все более отчетливо начинает концентрироваться в руках одного лица, клана, партийной верхушки. На этом этапе властной элите необходима идеология, примиряющая большинство общества с наличным материальным положением, позволяющая сублимировать в своих интересах энергию, которая по разным причинам не может быть использована человеком для самореализации в горизонтальной плоскости материального бытия41) С точки зрения формальной логики, сегодня достаточно трудно определить, что же происходит в стране, модернизация или реставрация? Оставаясь в пределах традиционного понимания модернизации, ответить на этот вопрос невозможно. Вновь говорить о загадках русской ментальности, по меньшей мере, непродуктивно, поскольку вполне своеобразная, обладающая собственной спецификой ментальность есть и у других народов. Мы полагаем, что с точки зрения имперской модели модернизации, все происходящее обладает определенной внутренней логикой. В последние три-четыре года происходит внешне хаотичный, но внутренне вполне организованный процесс заимствования технологий, отношений, фрагментов либеральной цивилизации модерности, тех ее компонентов, которые возможно использовать в целях реставрации и укрепления имперских оснований системы. Так было и в 1917 году, когда империя обновилась при помощи модной тогда западной социально-экономической теории, приспособленной большевиками к решению собственных задач. Ожидает ли нас очередной период модернизации, когда ее имперский элемент является доминантным, а либеральный лишь дополнительным и компенсаторным, побочным продуктом ее имперского этапа? Ответ «да» буквально носится в воздухе, новые аргументы в его подтверждение чуть ли не каждый день можно привести из различных областей жизни общества. Тем не менее мы полагаем, что говорить о наступлении длительной и доминирующей фазы имперской модернизации не совсем корректно по ряду обстоятельств: «Бюрократия и буржуазия едва ли не впервые в отечественной истории плотно срослись, проникли друг в друга. Крупные владельцы обзавелись небывалым политическим влиянием, а крупные чиновники – небывалыми капиталами. Этот фактор будет сглаживать различия между фазами и ускорять их чередование»42). Фаза торжества госбюрократии, о которой говорит автор, во многом содержательно совпадает с имперской фазой модернизации, разбавленной в данном случае сращением власти и бизнеса, размыванием государственнических идеологий, отсюда во многом вытекает и амбивалентный характер современных модернизационных процессов. Изменения, происходящие на глубинном уровне, позволяют предположить, что Россия имеет исторический шанс закрепиться как неимперское национальное государство. Империи не вечны, за рождением следуют детство, отрочество, юность, зрелый возраст и, наконец, старость, дряхление, немощность и смерть, то есть изменение базовых оснований социокультурной системы. Мы полагаем, что уже в ближней и среднесрочной перспективе амплитуда колебаний между имперской и либеральной моделями модернизации будет сокращаться, поскольку угасшая эсхатологическая идея не имеет внутренних источников для самообновления. Идеократический проект закончился, практически никто больше не верит в возможность мистического прорыва в рай и не намерен жертвовать осязаемыми земными ценностями ради лозунгов и эсхатологических мегапроектов. В то же время подавляющая часть наших сограждан использует докапиталистические хозяйственные адаптационные стратегии, которые в лучшем случае могут обеспечить минимально необходимые условия лишь для биологического выживания. Сохранение некоторого эскапизма в отношении горизонтальной плоскости бытия при отсутствии выраженной эсхатологической идеи, которая вполне могла бы компенсировать провалы и разочарования в земной жизни, ослабляет саму мотивацию к продолжению жизни. Так, «ученые считают, что причина раннего ухода из жизни кроется в отсутствии зримых перспектив развития индивида. Бесцельность существования приводит к очень низкой ценности жизни и отсутствию подсознательного стремления ее продолжать»43). В статье, написанной на материале социологических исследований, проведенных в России в рамках Программы развития ООН в 2002-2003 годах, отмечается, что «беднейшие российские регионы, среди которых Псковская и Ивановская области, а также Еврейская автономная область и Республика Тыва, в общемировом рейтинге и вовсе сопоставимы с Вьетнамом и некоторыми африканскими странами» 44). В каком-то смысле получается подобие заколдованного круга, когда реальная бедность региона подталкивает людей к использованию примитивных докапиталистических стратегий выживания, а ментальная склонность к применению этих стратегий усугубляет бедность человека и территории. Если бы идеалы в России просто сменились интересами, как это произошло сначала в Западной, а затем и Восточной Европе45) то это было бы не финалом, а системной трансформацией культурно-цивилизационного качества. Но здесь усиления «сектора интересов» в ментальности хватило на достижение определенного уровня деидеологизации, но не на формирование системно структурированного общества буржуазно-либерального типа. При нашей исторической и социокультурной наследственности на его формирование нужно куда большее историческое время, чем последние пятнадцать лет нашей истории. Реализация частного интереса по-прежнему осуществляется вопреки сохраняющейся в инерционном режиме феодально-идеократической парадигме. Тенденции здесь достаточно разнородны, различные опросы общественного мнения дают вполне противоречивую картину, в том числе свидетельствующую об активизации процесса по замене идеалов на интересы. Так, в ходе социологических исследований, проведенных в рамках «Томской инициативы»46) выясняется, что «разрушение традиционного сознания (соответственно и разрушение Должного. – С.Г.) носит необратимый характер, а традиционные ценности присутствуют, главным образом, лишь на „парадном" уровне»47). В постсоветский период страна переживает испытание миром. Потеряла статус императива идеология мобилизации жизненных сил государства и общества на защиту от внешней угрозы, занимавшая в советский период доминантное положение в ценностной иерархии. Испытание миром усугубляется испытанием деидеологизацией, отказом от глобальных проектов, изменением направления вектора общественного сознания от мессианских проектов и идеологий в сторону частной, локальной сферы человеческого бытия. После заидеологизированной жизни в СССР такое состояние необычно. У власти возникает вопрос, на каких основаниях можно сохранить хотя бы минимальный уровень интегрированности социума в условиях относительной свободы, автономности личности, достигнутого уровня гетерогенности ценностей, норм, жизненных стратегий. Экономические, политические, культурные элиты страны в качестве возможного решения рассматривают конструирование интегрирующей национальной идеологии, в различных своих вариантах обращенной, как правило, к своим имперским прототипам. Характерно, что идеология постимперской эпохи носит ретроспективный, а потому выраженный упадочный и имитационный характер. Все говорят о «возрождении России» и никто не говорит о строительстве России новой. Какую именно Россию собираются возрождать, Московскую Русь, Петровскую, Николаевскую, советскую? губернатором томской области В. M. Крессом. Так и родилась «Томская инициатива». Г. П. Федотов говорил в этой связи о том, что «одни видят Россию в монастыре, другие в орде Чингисхана, третьи в Петербурге последних Романовых. Нужно бояться дешевых лозунгов и узких точек зрения. Россия и то, и это, и многое другое»48). Кроме того, в реальной истории ничего возродить не удавалось, удавались лишь более или менее удачные осовремененные вариации на заданную тему, об этом свидетельствует дошедший до нас исторический опыт. Вспомним слова известного теоретика консервативной революции Карла Шмитта: «Не Робеспьер, но Меттерних разбил монаршью корону. Бывает лишь саморазрушение, суицид. Реставрация – это специфический метод уничтожения и разрушения реставрируемого. Почему? Потому, что это саморазрушение. Итак, никаких реставраций! Ни церкви, ни государства, ни монархии, ни демократии, ни трона, ни алтаря, ни ушедших форм свободы, ни ушедших форм обязательства и власти»49). Но миф доминантен, он не конкурирует с реальностью, согласно его «логике» можно восстановить все, что угодно, можно даже вернуться к язычеству Древней Руси, массовое сознание полагает все это вполне возможным. Подобно Византии, Россия пытается черпать силы из своего собственного прошлого, бесконечно возвращаясь к своей мифологизированной и фетишизированной истории и идеологиям, но «расцвет позвчерашних идеологий есть верный признак начавшейся агонии вчерашних идей. Этим и объясняется их бредовый, горячечный характер... попытки гальванизации идеологий всегда лишь обличают их окончательную мертвость» 50). У coвременной, сегодняшней России нет сколь-либо значимого исторического времени для продолжения политики неопределенности и избегания исторического выбора, продолжения амбивалентного притягивания и отталкивания от западной цивилизации модерности. Смерть империи, исчерпавшей свои возможности практически во всех сферах социальной жизни, не сопровождается пока массовой деконструкцией имперского сознания. Переход от имперской к постимперской форме российской государственности, сопряженный с необходимостью устойчивого развития, предполагает замену экстенсивной стратегии жизни на интенсивную. Переход от господства старой системы к альтернативной системе либерального типа требует от российского общества глубинных трансформаций ментальности, возможно более полного усвоения опыта евро-атлантической цивилизации модерности. Фундаментом империи не может служить широкомасштабное военное насилие, как не может она быть воссоздана и на инерционном сохранении страха перед Властью. Умершее Должное нельзя воскресить идеологическими доктринами, как невозможно восстановить имперский порядок, базируясь на исчерпанных эсхатологических идеалах. Попытка имперской реставрации, основанная на полномасштабном использовании силовых структур в условиях массовой коррупции, не может быть достаточно эффективной, хотя нельзя не признать, что сегодня тот, у кого есть ружье, существенно более прав, чем тот, у кого его нет. В течение всех 90-х годов незримым, но определяющим действия как власти, так и общества, был старый лозунг: нам бы ночь простоять, да день продержаться, историческое время спрессовалось в бесконечно длящееся настоящее. Для такого мировосприятия были, естественно, и очень веские объективные причины, так, выдающийся российский экономист E. Ясин приводит цифры инфляции в постсоветской России: «1992 год – 2660 процентов, 1993 год – 930, 1994 год... – 320. В 1995 году – 21 процент. Это был резкий сдвиг... 1997 год уже показал 11 процентов годовой инфляции»51). Но уже в следующем, 1998 году, наступило время дефолта, более чем трехкратного роста курса доллара США, разорения ведущих коммерческих банков, нового раскручивания инфляционной спирали. Трудно сказать, был ли еще в новейшей российской истории период, когда люди в такой степени избегали формулирования долгосрочных планов, когда само будущее было бы столь поливариантно. В течение всего постсоветского периода жила иллюзия возможности поддержания общественной стабильности, в принципе недостижимой в эпоху перехода от одной социальной, экономической, политической системы к другой. Мы видели в этот период стремление избежать определенного исторического выбора, приобрести блеск западных витрин и западного образа жизни вообще и не потерять при этом социальные завоевания социализма52) по возможности сгладить остроту модернизационных процессов. В период после 1991 года можно было добиться большего продвижения в сторону усвоения либеральных ценностей, поскольку какие-то их элементы разделяли представители политически активного меньшинства российских мегаполисов. Но время было безвозвратно упущено, суд над КПСС не превратился во второй Нюрнберг, черта под тоталитарным советским прошлым была проведена пунктирно, одна нога здесь, другая там, да и вообще, нечего очернять нашу великую историю, советскую эпоху, полет Ю. Гагарина, коммунизм, который есть «молодость мира», да и выпавшую на разные периоды советской эпохи молодость советского человека вообще. Во многом в силу этого ментально-политического обстоятельства и либеральные экономические реформы начала-середины 90-х годов XX века страдали половинчатостью, для их полноценного проведения не хватало политической воли, но самым главным было если и не отторжение, то, во всяком случае, равносильное ему неучастие в реформах значительной части общества. В Восточной Европе освобождение от коммунизма началось раньше, было более плавным, процесс политического освобождения во многом совпал с процессом освобождения национального. Но главным отличающим фактором является давнее внутреннее изживание феодализма, этот процесс в бывших социалистических странах Восточной Европы к концу 80-х годов XX века был практически завершен. Есть, тем не менее, сближающее нас с восточноевропейцами обстоятельство – наши общие изменения в сознании53). Антикоммунистические, антисоветские революции в Восточной Европе, произошедшие на рубеже 80-90-х годов XX века, выявили определенную закономерность, согласно которой ожесточенность противостояния между старой доминантной системой и новой дисистемой во многом определялась степенью укорененности первой в обществе. Иными словами, противостояние было тем более ожесточенно и кроваво, чем больше было в стране так называемого реального социализма, как, например, в Румынии, и чем меньше было означенного социализма, как в Чехии, Венгрии, Польше, – тем меньше противостояния, и как следствие, «бархатная» смена власти. В России 1991 года Должное себя исчерпало, коммунистическая идеология потеряла возможность сколь-либо значимо воздействовать на реальную жизнь. Но «бархатный» характер нашей революции был, скорее, манной небесной. У нас не было ни профсоюза «Солидарность», как в Польше, ни пражской (московской) весны, как в Чехословакии 1968, когда лишь 7 (семь) человек вышли в Москве на Красную площадь, получив за этот акт мужественного действия годы лагерей и ссылки. Потом об этом пел А. Галич: «Можешь выйти на площадь, смеешь выйти на площадь, в тот назначенный час», и за несколько десятилетий до него в цикле стихов «К Чехии», о схожем, о спасении чести нации, в 1940-м году, когда в ту же Чехословакию входили колонны вермахта, находим у M. Цветаевой: «...Один офицер. / Из лесочка – живым манером – / На громаду – да с револьвером!.. / Понесена / Добрая весть, / Что спасена / Чешская честь! / Значит – страна / Так не сдана, / Значит – война / Все же была!»54). Семь человек это критически мало, социальный переворот не был выстрадан более или менее широкими слоями советского общества, он был выстрадан его абсолютным меньшинством, интеллектуальных, материальных сил которого не хватило на проведение полномасштабных либеральных преобразований. Во многом именно вследствие этого они оказались столь неустойчивыми, по-прежнему сохраняется соблазн имперской реставрации, невозможной без генерирования новой эсхатологической идеологии. История разворачивается не сама по себе, ее делают люди, которых не хватило для проведения качественных и эффективных преобразований в постсоветской России. Вспомним оказавшиеся пророческими слова Томаса Манна, которыми он завершил речь к столетнему юбилею И. Гете, в предроковом для Германии 1932 году: «Кредит, который сегодня еще предоставляет история буржуазной республике, этот поистине краткосрочный кредит, основан на еще сохранившейся вере, что демократия и впрямь может сделать то, что будто бы, если верить их притворству, могут сделать ее рвущиеся к власти враги, а именно... перевести государство и экономику в новый мир»55) В наших сегодняшних условиях этот кредит предполагает надежду на переход России к инновационной, постиндустриальной экономике, способной использовать интеллектуальные возможности как нашей системы образования, так и общества в целом. Слабость и неустойчивость либеральных завоеваний в 90-е годы ушедшего века проистекала отнюдь не от злокозненности власти. Наоборот, она рассчитывала на самоорганизацию граждан во всех сферах жизни. Российская власть в начале 90-х годов ожидала, что снятие пресса социалистической идеологии и резкое ограничение государственного вмешательства и контроля в различных сферах жизни общества приведут к спонтанному взрыву активности личности. Власть, по существу, рассчитывала на активного, достаточно образованного жителя крупных городов, прежде всего российских мегаполисов Москвы и Петербурга. Казалось, что творческих, энергичных, инициативных, образованных людей много и они смогут организовать свою жизнь, а через экономическую и политическую активность и жизнь общества к лучшему, привести ее в соответствие со стандартами, принятыми в наиболее развитых странах Европы и Северной Америки. Как мы видим теперь, эти надежды были слишком оптимистическими, а ожидания завышенными, причем проявилась эта переоценка практически во всем. В сфере политики граждане должны были самоорганизоваться в политические партии, которые могли бы с большей или меньшей степенью эффективности отражать интересы этих граждан. С сожалением следует констатировать, что реального партийного строительства в постсоветский период нашей истории не получилось. В наследство от советского периода осталась партия старой власти, подсвеченная воспоминаниями о Должном – КПРФ, и возникли пока еще не полноценные партии, в лучшем случае их эмбрионы – Яблоко и СПС, прототипы партий, выражающих определенную идеологию. Остальные структурные образования, выступающие в роли партий, имеют своеобразную, неклассическую природу. Они являются продуктом интеллектуального творчества власти, власти, уже не окрашенной эманацией Должного, власти, которая может предлагать буквально любые названия, партийную структуру, партийную идеологию. Череду этих партий власти мы видели на парламентских выборах постсоветского периода. Не вдаваясь в их детальное, поименное рассмотрение, отметим лишь, что в основе их достаточно высоких электоральных результатов лежит инерционный эффект Должного. Должное умерло, но пока еще осталась инерция отожествлять себя с властью, желательно как можно более сильной, тогда и индивид, сливаясь с ней, ощущает сильным себя. Можно предположить, что по мере затухания инерционных линий Должного содержательное наполнение процесса партийного строительства будет меняться в направлении формирования в большей мере классических и массовых партий, но для этого нужно более длительное историческое время. Инерционный след от различных субдискурсов Должного в еще большей степени проявляется и во власти. Так, говоря об особенностях президентской власти Б. Ельцина, И. Клямкин отмечает, что «с учетом российской властной традиции, целесообразнее было бы говорить о „выборном самодержавии"... Предлагаемое мною выражение лишь ставит нынешнюю власть в национальный исторический контекст и отражает унаследованные ею, хотя и в ослабленном виде, особенности»56). В постсоветские годы ослабление социокультурной нормативности способствует увеличению числа более естественных, «природных» индивидов, которым незачем сублимировать, поскольку остается все меньше запретов, задаваемых культурой, меньше социальной мотивированности научного, художественного творчества. Энергия, которая могла бы сублимироваться и использоваться в процессе служения Должному, расходуется на полноту повседневной жизни, осуществление личностной самореализации в открывшейся бесконечности возможностей потребления материальных и духовных продуктов, предлагаемых современным миром. В условиях постсоветской России для российской культуры актуальны новые вопросы на тему: «Стоит ли Пушкин псковского оброка?» 57) то есть стоит ли «высокая культура» авторитарной государственной власти, цензуры, «железного занавеса», служения Должному? Нам представляется, что некоторое упрощение культуры, локализация ее элитного сегмента является приемлемой платой за расширение границ нормы, большую свободу самоосуществления личности, за смерть Должного. Очередной этап модернизации связан с ускорением длительного исторического процесса изменения российской ментальности. Радикализуется процесс замещения элементов ментальности, генеалогически восходящих к «вертикальному» измерению мира элементами, порождаемыми его горизонтальным измерением, предполагающий жизнеосуществление здесь и сейчас, в четко очерченных рамках земной жизни, примирение с «срединностью», мерой, холодом формальных правоустановлений, осознание невозможности, ненужности поиска рецептов всеобщего «спасения» мира и человека, смертью Должного. Свидетельством этого перехода служат массовость фантомных болей, глубина травматического шока, вызванных потерей чего-то куда более важного, чем более высокий уровень материальных условий жизни. |
СОДЕРЖАНИЕ: Социокультурные аспекты модернизационных процессов в России
Последние добавления:
Финская война Налоговый кодекс Стихи Есенина
Болезни желудка Стихи Пушкина Некрасов
Внешняя политика Ивана 4 Грозного Гоголь - Мёртвые души Орден Знак Почёта