Джованни Джакомо Казанова мемуары |
СТЕФАН ЦВЕЙГ I
Героическая эпоха авантюристов
Четверть века отделяет Семилетнюю войну от Фран- цузской революции, и все эти 25 лет над Евро- пой стоит душное безветрие. Великие династии Габ- сбургов, Бурбонов и Гогенцоллернов устали вое- вать. Бюргеры безмятежно покуривают, пуская дым кольцами, солдаты пудрят свои косы и чистят ненужные уже ружья; измученные народы могут, наконец, немного передох- нуть, но князья скучают без войны. Они скучают смертельно, все эти германские, итальянские и прочие князьки в своих крохотных резиденциях, и им хочется, чтобы их забавляли. Да, ужасно скучно этим беднягам, всем этим мелким в их призрачном величии курфюрстам и герцогам, в их свежеот- строенных, еще сыровато-холодных дворцах в стиле рококо, несмотря на всякие потешные сады, фонтаны и оранжереи, зверинцы, парки с дичью, галереи и кунсткамеры. На выжатые кровью деньги и с проворно разученными у парижских танц- мейстеров манерами они, как обезьяны, подражают Трианону и Версалю и играют в «большую резиденцию» и «короля-солн- це». От скуки они становятся даже покровителями искусств и интеллектуальными гурманами, переписываются с Вольтером и Дидро, собирают китайский фарфор, средневековые монеты и барочные картины, заказывают французские комедии, зазы- вают итальянских певцов и танцоров — и только властелину Веймара удается пригласить к своему двору нескольких не- мцев — Шиллера, Гете и Гердера. В общем же, кабаньи травли и пантомимы на воде сменяются театральными дивертисмен- тами — ибо всегда в те моменты, когда земля чувствует уста- лость, особую важность приобретает мир игры — театр, мода и танец.
И князья стараются перещеголять друг друга в денежных тратах и дипломатических ухищрениях, чтобы отбить друг у друга наиболее интересных развлекателей, наилучших танцо- ров, музыкантов, певцов-органистов. Они переманивают друг у друга Глюка и Генделя, Метастазио и Гассе, так же, как каб- балистов и кокоток, фейерверкеров и охотников на кабанов, либреттистов и балетмейстеров, ибо каждый из этих князьков хочет иметь при своем маленьком дворе самое новое, самое лучшее и самое модное — в сущности, скорее назло мелкопо- местному соседу, чем себе на пользу. И вот у них — церемо- ниймейстеры и церемонии, каменные театры и оперные залы, сцены и балеты,— недостает лишь еще одного, чтобы разо- гнать скуку захолустного города и придать настоящий свет- ский вид безнадежно приевшимся физиономиям неизменных шестидесяти дворян, а именно — знатных визитеров, интерес- ных гостей, космополитических иностранцев— живую газе- ту, — словом, несколько изюминок в квашеном тесте, малень- кого ветерка из большого света в душном воздухе уместив- шейся в тридцати уличках резиденции.
И лишь только об этом распространится молва, — глядь, из невесть каких уголков и укромных местечек уже катят вся- кие искатели приключений под сотнями личин и одеяний, ночь спустя они подкатывают в почтовых экипажах и англий- ских колясках и широкой рукой снимают самую элегантную анфиладу комнат в самой лучшей гостинице. На них фанта- стические мундиры каких-нибудь индостанских или монголь- ских армий, и они носят громкие фамилии, которые на деле являются такой же имитацией, как и фальшивые камни на пряжках их туфель. Они говорят на всех языках, твердят о сво- ем знакомстве со всеми властителями и выдающимися людь- ми, они будто бы служили во всех армиях и учились во всех университетах. Их карманы наполнены проектами, языки тре- щат смелыми обещаниями; они замышляют лотереи и дивер- тисменты, государственные союзы и фабрики, они предлагают женщин, кастратов и ордена, и хотя сами они не имеют в кар- мане и десяти золотых монет, они всем и всякому шепчут на ухо, что обладают тайной алхимиков. При каждом дворе они изощряются в новых художествах; тут они выступают под та- инственным покрывалом франкмасонов и розенкрейцеров, там, у сребролюбивого владетеля, разыгрывают знатоков хи- мической кухни и трудов Парацельса; сластолюбивому они предлагают свои услуги в качестве сводников и поставщиков с изысканным подбором товара, к любителю войн они являют- ся в качестве шпионов, к покровителям наук и искусств — в качестве философов и рифмоплетов. Суеверных они ловят го- роскопами, легковерных — проектами, игроков — краплеными картами и наивных— великосветской элегантностью; но все это неизменно окутывается непроницаемо-шумящей оболоч- кой странности и тайны, непостижимой и тем самым вдвойне занимательной. Как блуждающие огоньки, внезапно вспыхи- вающие и манящие в трясину, мерцают они и поблескивают то тут, то там в неподвижном и затхлом воздухе резиденций, появляясь и исчезая в призрачной пляске обмана. При дворах их принимают, забавляются ими, не уважая их, и столь же мало интересуясь подлинностью их дворянства, как обручальными кольцами их жен и девственностью сопро- вождающих их девиц. Ибо в этой аморальной, отравленной упадочной философией атмосфере приветствуют без дальней- ших расспросов всякого, кто приносит развлечение или хотя бы на час смягчает скуку, эту страшную болезнь властителей. Их охотно терпят наравне с девками, пока они забавляют и по- ка обирают не слишком нагло. Иногда эта свора артистов и мошенников получает сиятельный пинок ногой в зад, иногда они выкатываются из бального зала в тюрьму или даже на га- леры, подобно директору императорских венских театров Аф- флизио. Некоторые, правда, присасываются крепко, становят- ся сборщиками податей, любовниками куртизанок или даже, в качестве услужливых супругов придворных блудниц, настоя- щими дворянами я баронами. Обычно они не ждут, чтобы за- пахло скандалом, ибо все их обаяние основано лишь на новиз- не и таинственности; когда их шулерство становится слишком наглым, когда они слишком глубоко залезают в чужие карма- ны, когда слишком надолго устраиваются по-домашнему при каком-нибудь дворе, вдруг может явиться кто-нибудь, кто под- нимет их мантию и разоблачит под ней клеймо вора или руб- цы каторжника. Для их сомнительных делишек полезна частая перемена воздуха, и поэтому они непрестанно разъезжают по Европе, ети искатели счастья, эти коммивояжеры темного ремесла, эти цыгане, странствующие от двора к двору, от ярмарки к яр- марке.
И так на протяжении XVIII столетия вертится все одна и та же карусель мошенников, с одними и теми же фигурами — от Мадрида до Петербурга, от Амстердама до Прессбурга, от Па- рижа до Неаполя. Пытаются говорить о случайности, когда Казанова встречает за каждым игорным столом, при каждом дворе, все тех же мошенников-собратий — Тальвиза, Аффли- зио, Шверина, Сен-Жермена*; но для посвященных его непре- станное странствование означает скорее убегание, нежели раз- влечение. И все они вместе составляют единую сплоченную родню, единый орден авантюристов, единую масонскую об- щину без лопатки и прочих символов. Всюду, где только они встречаются, один тянет другого, предлагает себя в партнеры за игорным столом при обирании глупцов, один проталкивает другого в знатное общество и, признавая его, удостоверяет свою собственную личность. Они меняют женщин, платье, имена — все, за исключением одного: профессии. Все эти акте- ры, танцоры, музыканты, искатели счастья, блудницы и алхи- мики, попрошайничающие по дворам, являются, совместно с иезуитами и евреями, единственно интернациональным' эле- ментом в мире. Стоя между оседлым узколобым мелкобуржу- азным столбовым дворянством и еще несвободным тупым бюргерством, не принадлежа ни к тому, ни к другому лагерю, члены этого ордена легко и ловко шмыгают между ними, блуждают по странам и классам, двусмысленные и непости- жимые, мародеры без флага и отечества, потомки флибустье- ров и конквистадоров. С ними начинается новая эпоха, новое искусство эксплуатации: они уже не обирают беззащитных и не грабят на большой дороге почтовые экипажи, а надувают тщеславных и облегчают кошельки легкомысленных. Вместо физической смелости у них присутствие духа, вместо свирепо- го неистовства— ледяная наглость, вместо грубого разбой- ничьего кулака— тонкая игра на нервах и психологии. Этот новый вид плутовства заключил союз с космополитизмом и изысканными манерами, он отказался от старого способа гра- бежа при помощи кинжала и поджога, заменив его краплены- ми картами и магическими тинктурами, галантной улыбкой и дутыми векселями. Это еще все та же отважная порода, кото- рая на парусах отправлялась в Новую Индию и мародерство- вала во всех армиях, которая не хочет влачить свою жизнь на буржуазный, преданно-лакейский лад, а предпочитает напол- нять карманы одним махом, пренебрегая всеми опасностями. Только метод стал более утонченным, а вместе с ним и облик. На смену неуклюжим кулакам, спившимся рожам, неотесан- ным манерам старых вояк пришли руки в перстнях и пудре- ные парики над беспечным челом. Они глядят в лорнеты и вертятся в пируэтах, словно танцоры, изъясняются, как акте- ры, и пускают пыль в глаза, как архифилософы; смело отвра- тив неспокойный взор, они делают вольт за игорным столом и в остроумной беседе всучают женщинам любовные напитки и поддельные алмазы. Надо признать, что в каждом из них есть нечто одухотво- ренное, что делает их привлекательными, а некоторые из них вырастают до гениального. Вторая половина XVIII столетия является их настоящей героической эпохой, их золотым ве- ком, их классическим периодом. Подобно тому, как раньше, при Людовике XV, французские поэты объединяются в бле- стящую плеяду, а позднее, в Германии, чудесное мгновение Веймара воплотило творческие стремления гения в немногие, но бессмертные фигуры, так и тогда над всей эпохой победо- носно сияет яркое семизвездие славных аферистов и бессмер- тных искателей приключений. Вскоре они уже не удовлетворя- ются запусканием рук в княжеские карманы — они нагло и ве- личаво вмешиваются в ход событий и вертят исполинскую ру- летку мировой истории. Вместо того, чтобы с согбенной спи- ной лакействовать и прислуживать, они, гордо подняв голову, начинают втираться в дела двора и управления. И особенно ха- рактерным для второй половины XVIII века является при- блудный ирландец Джон Лоу*, который своими ассигнация- ми стирает в порошок французские финансы. Д'Эон, герма- фродит, человек сомнительного происхождения и сомнитель- ной славы, руководит международной политикой. Маленький круглоголовый барон Нейгоф становится настоящим королем Корсики, хотя, правда, и кончает свою карьеру в тюрьме из-за долгов. Калиостро*, деревенский парень из Сицилии, за всю свою жизнь не научившийся по-настоящему грамоте, видит весь Париж у своих ног и сплетает из пресловутого ожерелья петлю королевской монархии. Старик Тренк*, напоровшийся в конце концов на гильотину, как истый трагик, разыгрывает в красной шапке героя свободы. Сен-Жермен, этот маг без воз- раста, покоряет французского короля и теперь еще продолжает морочить усердных ученых неразгаданной тайной своего рож- дения. Все они обладают большим могуществом, нежели наи- более могущественные властелины, они ослепляют ученых, обольщают женщин, грабят богачей и, не имея должности и не зная ответственности, тайно подергивают ниточки политиче- ских марионеток.
И последний, однако, не худший из них — Джакомо Каза- кова, историограф этого цеха, который рисует их всех занима- тельнейшим образом, рассказывая о самом себе в сотнях по- двигов и авантюр,— завершает эту семерку незабываемых и незабытых, из которых каждый в отдельности более прослав- лен, чем все поэты, более влиятелен, чем все современные им политики, — кратковременные властелины уже обреченного на гибель мира. Ибо всего только 30 или 40 лет длится героиче- ская эпоха этих крупных гениев наглости и мистического ак- терства в Европе, а затем она изживает себя через наиболее за- конченный свой тип, наиболее совершенный свой идеал — по- истине демонического авантюриста. Ибо Наполеон действует всерьез там, где эти мелкие шарлатаны только играли, он ве- личавым жестом захватывает то, чем они только лакомились и к чему лишь притрагивались. В его лице авантюризм прони- кает из княжеских передних в тронный зал; он завершает и тем самым заканчивает восхождение преступного к высоте власти: в его единственной фигуре авантюризм на короткий час мировой истории надевает себе на голову корону Европы.
II
Театр в небольшом столичном городе. Певица только что закончила блестящей фиоритурой свою арию, аплодисменты посыпались градом, и теперь, во время начинающихся посте- пенно речитативов, напряженное внимание ослабевает. Фран- ты навещают ложи, дамы рассматривают друг друга в лорне- ты, едят серебряными ложечками локомые желе и апельсин- ный шербет: нужды нет, что Арлекин тем временем выкидыва- ет на сцене свои гротески с пируэтирующей Коломбиной. Но вдруг все взоры с любопытством устремляются к за- поздавшему незнакомцу, который смело и вместе с тем не- брежно входит в партер с непринужденностью настоящего знатного человека. Атлетическая фигура разодета пышно и бо- гато, бархатное платье пепельного цвета раскрывается над изящно вышитым брокатным жилетом и драгоценными кру- жевами, золотые петлицы оттеняют темные складки пышной одежды от самых пряжек на брюссельском жабо и вплоть до шелковых чулок Рука небрежно несет нарядную шляпу с бе- лым пером; тонкий, сладкий запах розового масла или ново- модной помады исходит от знатного незнакомца, который; равнодушно следует через весь партер до первого ряда и бес- печно прислоняется там к барьеру, надменно опирая покры- тую перстнями руку на усыпанную драгоценными камнями шпагу английской стали. Словно не замечая обращенного на него всеобщего внимания, он поднимает золотой лорнет, что- бы с деланным равнодушием оглядеть ложи. А тем временем из ряда в ряд по креслам легким шушука- нием передается любопытство провинциального городка: кто это — князь, богатый иностранец? Головы сближаются, почти- тельное перешептывание имеет предметом обрамленный ал- мазами орден, который болтается у него на груди на ярко- красной ленте, настолько осыпанный блестящими камешка- ми, что никто уже не узнает эту дрянную дешевку — Шпорный Крест папы римского. Певцы на сцене сразу чувствуют, что внимание отвлечено в другую сторону; речитативы льются не- связно, а танцовщицы, вышмыгнув из-за кулис, высматрива- ют поверх скрипок и виол, не занесло ли им счастье герцога- толстосума на прибыльную ночь. Но прежде чем все эти сотни людей в зале успели разгадать загадку этого незнакомца и определить его происхождение, женщины в ложах заметили уже в смущеньи нечто другое: не- обычайную красоту этого неизвестного мужчины, красоту и поразительную мужественность. Его рослая фигура дышит мощью, плечи квадратны, мясистые и мускулистые руки цеп- ки, во всем напряженном, стальном мужском теле ни одной изнеженной линии, так стоит он перед ними, слегка наклонив голову, словно готовый ринуться бык. В профиль его лицо на- поминает римскую монету, настолько резко и чеканно выде- ляется каждая отдельная черта на темной меди этой головы. Из-под каштановых, любовно завитых и причесанных искус- ной рукой камердинера волос прекрасной линией вырисовы- вается лоб, которому мог бы позавидовать любой поэт, нос из- гибается дерзким, смелым .крючком, под крепкой костью под- бородка выпукло поднимается кадык в два ореха величиной: положительно, каждая черта этого лица дышит напором и по- бедной решимостью. И. только губы, очень алые и чувствен- ные, изгибаются, мягкие и влажные как мякоть граната, от- крывая белые ядра зубов.
Теперь красавец медленно обращает профиль к темному зрительному залу, под ровными, округлыми густыми бровями из черных зрачков сверкает нетерпеливый и беспокойный взор, быстро перескакивая от одной точки к другой. Так насто- ящий охотник высматривает добычу, готовый одним прыж- ком броситься на намеченную жертву. Но пока что — взор этот только мерцает, не загорелся еще ярким пламенем, а медленно ощупывает ряды лож и, минуя мужчин, оглядывает, как про- дажный товар, женщин. Незнакомец рассматривает их одну за- другой, выбирая, как знаток, и чувствуя, что и они рассматри- вают его; при этом слегка приоткрываются сластолюбивые гу- бы, и зарождающаяся улыбка этого сочного рта южанина те- перь впервые обнаруживает белоснежную, сытую, чувственную челюсть. Пока эта улыбка еще не имеет в виду какую-либо од- ну женщину, пока она еще обращена ко всем — к женщине как таковой. Но вот он приметил в одной из лож знакомую: его взор сразу становится сосредоточенным; бархатный и вместе с тем искрящийся блеск сразу заливает глаза, которые только что глядели нагло-вопрошающе, левая рука отделяется от шпаги, правая хватает тяжелую шляпу с перьями, и так он подходит к ней, с еле уловимым приветом на устах. Мускули- стая шея грациозно сгибается для поцелуя над протянутой ру- кой, он тихо говорит ей что-то. И по смятению и смущению дамы ясно заметно, как нежно и томно звучит для ее слуха этот певучий голос; затем она оборачивается и представляет незнакомца своим спутникам: «шевалье де Сейнгаль». Покло- ны, церемонии, учтивости, гостю предлагают место в ложе, от которого он скромно отказывается; обмен любезностями пере- ходит, наконец, в беседу.
Постепенно Казанова возвышает голос, направляя слова через головы окружающих. Он по-актерски придает гласным мягкую певучесть, а согласным— ритмическую раскати- стость. И все слышнее раздается его голос из рамок ложи, громкий и настойчивый, ибо он хочет, чтобы насторожившие- ся соседи слышали, как остроумно и свободно разговаривает он по-французски и по-итальянски, как ловко цитирует Гора- ция... Как бы невзначай кладет он руку в перстнях на барьер ложи таким образом, чтоб издалека можно было видеть доро- гие кружевные манжеты и, прежде всего, блеск громадного со- литера на его пальце. Теперь он предлагает кавалерам из усы- панной алмазами табакерки мексиканский нюхательный та- бак «Мой друг, испанский посланник, прислал мне его вчера с курьером», доносятся его слова в соседнюю ложу, а когда один из кавалеров вежливо восхищается миниатюрой на табакерке, он бросает небрежно, но достаточно громко, чтобы его слова распространились по залу: «Подарок моего друга и милости- вого государя, кельнского курфюрста».
Так он болтает, по-видимому, совершенно небрежно; одна- ко, рисуясь, хвастун в то же время зорко следит глазами хищ- ной птицы за производимым им впечатлением. Да, все заняты им, он ощущает на себе любопытство женщин, чувствует, что вызвал внимание, изумление и восхищение, и все это придает ему еще больше смелости. Ловким маневром он перебрасыва- ет разговор в соседнюю ложу, где сидит фаворитка герцога, и благосклонно— он это чувствует— слушает его прекрасную французскую речь. И с почтительным жестом, рассказывая о какой-то красавице, он рассыпает перед ней галантности, ко- торые она принимает с ответной улыбкой. Теперь его друзьям не остается ничего другого, как представить шевалье высоко- поставленной даме. И дело уже в шляпе. Завтра он будет обе- дать с высшими представителями города; завтра вечером он в одном из дворцов предложит устроить маленькую игру в фара- он и будет обирать их, завтра ночью он будет спать с одной из этих блестящих, раздетых в своих платьях женщин — и все это благодаря своей отважной, уверенной и энергичной хватке, своей воле к победе и мужественной, открытой красоте смуг- лого лица, которые дали ему все: улыбку женщин и солитер на пальце, усыпанную бриллиантами часовую цепочку и золотые петлицы, кредит у банкиров и дружбу дворян и то, что пре- краснее всего: свободу в бесконечном многообразии жизни.
Тем временем примадонна приготовилась начать новую арию. Казанова, уже приглашенный обвороженными его свет- ским разговором кавалерами, уже милостиво позванный к ут- реннему приему фаворитки, возвращается, после глубокого поклона, на свое место, садится и, опираясь левой рукой на шпагу, склоняет красивую голову, чтобы, как знаток, слушать пение. За его спиной, из ложи в ложу, из уст в уста, шепотом несутся любопытный вопрос и ответ: «Шевалье де Сейнгаль!». Подробностей о нем не знает никто, — ни откуда он пришел, ни чем он занимается, ни куда направляется; но имя его жуж- жит и гудит по всему темному и любопытному залу, забрасы- вается, танцуя, как невидимое, мелькающее пламя, наверх на сцену, к охваченным таким же любопытством певицам. И вдруг маленькая венецианская танцовщица заливается сме- хом: «Шевалье де Сейнгаль? Ах, этот обманщик! Да ведь это же Казанова, сын Буранеллы, маленький аббат, который пять лет тому назад ловко украл девственность у моей сестры, — придворный шут старика Брагадина, хвастун, дрянчуга и аван- тюрист!» Но она, по-видимому, не слишком возмущена его проделками, ибо из-за кулис она подмигивает ему, как старо- му знакомому, и многозначительно подносит кончики паль- цев к губам. Он замечает это, узнает ее, улыбается и быстро со- ображает, что она не испортит ему игры со знатными дурака- ми, а предпочтет поспать с ним сегодня ночью.
III
Последние дни старого авантюриста
1797 — 1798 год. Кровавая метла революции вымела вон галантный век, головы христианнейшего короля и королевы лежат в корзине гильотины, и десять дюжин принцев и князь- ков, совместно с венецианскими инквизиторами, прогнаны к черту маленьким корсиканским генералом. Европа читает уже не «Энциклопедию», Вольтера и Руссо, а отрывистые бюллете- ни с театра военных действий, не слушает больше итальянских арий, а трепещет перед пушками. Великий Пост навис над Ев- ропой, — карнавалам и рококо наступил конец, нет больше кринолинов и пудреных париков, серебряных пряжек на туф- лях и брюссельских кружев; никто не носит больше бархатного платья — оно сменилось мундиром и бюргерской одеждой. Но, странно, — кто-то забыл о времени. Это какой-то пре- старелый человечек там, на севере, в самом темном закоулке Богемии. Как рыцарь Глюк в легенде Гофмана, как какая-то цветистая птица, старик в бархатном жилете с позолоченными пуговицами, в вылинявшем и пожелтевшем кружевном ворот- нике, шелковых чулках с узорчатыми подвязками и в пара- дной шляпе с белым пером, спускается тяжелой поступью сре- ди белого дня из замка Дукс по неровной булыжной мостовой в город. По старому обычаю смешной старик еще носит косу, хотя она и напудрена плохо (нет больше лакеев!), а дрожащая рука важно опирается на старомодную трость с золотым на- балдашником, какие носили при королевском дворе в лето 1730... Да, это Казанова или, вернее, его мумия, он все еще жив, этот старый авантюрист, несмотря на нужду, заботы и си- филис. Кожа стала пергаментной, крючковатый нос выступает, как птичий клюв, над дрожащим, слюнявым ртом, густые бро- ви поседели и стали щетинистыми; все это дышит уже за- тхлым запахом старости и тления, высыханием в желчи и книжной пыли. В одних только глазах, черных, как смола, еще живет былое беспокойство, остро и зло выглядывают они из- под полузакрытых век. Но он недолго смотрит по сторонам, он только сердито брюзжит и ворчит про себя, ибо находится в дурном настроении. Да, Казанова никогда уже не бывает в духе с тех пор, как судьба выбросила его на эту богемскую свалку. К чему поднимать глаза— каждый взгляд был бы слишком большой честью для этих глупых ротозеев, этих широконосых немецко-богемских картофельных рож, которые никогда не высовывают носа дальше деревенской грязи и даже не выпол- няют своего долга приветствовать его, шевалье де Сейнгаля, который в свое время всадил пулю в живот польскому гофмар- шалу и получил из собственных рук папы римского Золотые Шпоры. Но еще досаднее то, что и женщины уже не уважают его больше, а прикрывают руками рот, чтобы сдержать раска- ты громкого деревенского хохота. И им есть над чем посме- яться, ибо служанки рассказали попу, что старый греховодник охотно залезает им рукой под юбки и на своем тарабарском языке шепчет в уши всякие глупости. Но все же, эта чернь все- таки лучше, чем проклятая лакейская сволочь, на произвол ко- торой он отдан дома, эти «ослы, пинки которых он вынужден переносить», — и больше всего — от домоправителя Фельткир- хиера и его присного Видерхольта. Канальи! Вчера они опять нарочно пересолили ему суп и сожгли макароны, они вырвали его портрет из изокамерона и повесили его в отхожем месте, они осмелились, эти негодяи, поколотить маленькую собачку с черными пятнами, Мелампигу, подаренную ему графиней Роггендорф, только за то, что прелестный зверек отправил ес- тественную потребность в комнатах. Ах, куда удалились те зо- лотые времена, когда можно было просто посадить в колодки подобную лакейскую сволочь и переломать ей ребра вместо того, чтобы терпеть подобную наглость! Но нынче из-за этого Робеспьера хамье подняло голову, проклятые якобинцы изга- дили всю эпоху, и сам ты уже только старый, бедный беззубый пес. Что толку сетовать, ворчать и брюзжать целый день, луч- ше всего наплевать на весь этот сброд, подняться наверх, в свою комнату, и читать Горация.
Но сегодня нет места всем этим печальным размышлени- ям, — мумия торопливо бегает по комнатам, как подергивае- мая марионетка. Она облеклась в старое придворное платье, прицепила орден и хорошенько почистилась щеткой, чтобы удалить малейшую пылинку. Ибо господин граф дали знать, что приедут сегодня, их милость своей персоной прибудут из Теплица и привезут с собой принца де Линя и еще несколько благородных господ; за столом они будут беседовать по-фран- цузски, и завистливая лакейская банда, скрежеща зубами, дол- жна будет прислуживать, подавать ему тарелки, сгибаясь в три погибели, а не швырять ему на стол, как вчера, перепорченные и изгаженные объедки, как бросают кость собаке. Да, сегодня, во время обеда он будет сидеть за большим столом вместе с ав- стрийскими кавалерами, умеющими еще ценить утонченный разговор, и почтительно слушать философа, которого изволил уважать сам Вольтер и которого когда-то удостаивали своего внимания императоры и короли. «А как только дамы удалятся, господин граф и господин принц, вероятно, самолично попро- сят меня прочесть им что-нибудь из известного манускрип- та, — да, попросят, господин Фельткирхнер, поганая рожа вы этакая, — высокорожденный господин граф Вальдштейн и гос- подин фельдмаршал принц де Линь будут просить меня, что- бы я опять прочел им отрывок из моих любопытнейших при- ключений... И я это, может быть, и сделаю — может быть — ибо я ведь не слуга господина графа и не обязан слушаться его, я не принадлежу к лакейскому сброду, я — гость и библиоте- карь и стою с ними на равной ноге, — ну, да вы ничего этого не понимаете, якобинская сволочь!.. Но парочку анекдотов я все же им расскажу, черт возьми! Парочку анекдотов в восхити- тельном жанре моего учителя, господина Кребильона, или па- рочку венецианских — с перцем и солью; ведь мы, дворяне, бу- дем между собой и мы хорошо разбираемся в оттенках. Они будут смеяться и пить черноватое крепкое бургундское вино, как при дворе Его христианнейшего Величества, будут беседо- вать о войне, алхимии и книгах, а прежде всего — слушать пас- сказы старого философа о светских делах и о женщинах». Возбужденно шмыгает по отпертым залам маленькая, ста- рая, высохшая злая птица, с глазами, ссеркающими злобой и отвагой. Вытирает обрамляющие орденский крест стразы (на- стоящие камни уже давно проданы английскому жиду), тща- тельно пудрит волосы и упражняется перед зеркалом (с этими невежами забудешь всякие манеры!) в старомодных реверан- сах и поклонах, какие были приняты при дворе Людовика XV. Правда, спина уже порядочно хрустит: не безнаказанно тряс- лась старая тачка семьдесят три года во всех почтовых каретах вдоль и поперек Европы, а женщины стоили ему бог знает сколько силы! Но там, наверху, в башке — там, по крайней ме- ре, еще не испарилось остроумие, он еще сумеет позабавить этих господ и придать себе весу в их глазах. Круглым и замыс- ловатым, немного дрожащим почерком переписывает он на чуть-чуть шершавом листе дорогой бумаги приветственные стишки на французском языке для принцессы де Рекке и разрисовывает буквы высокопарного посвящения на своей новой комедии для любительского театра: «Да, даже здесь, в Дуксе, мы еще не разучились держать себя подобающим обра- зом!» И, действительно, когда, наконец, подкатывают кареты, и он, сгорбившись, сходит вниз по крутым ступеням, тяжело ступая своими скрюченными ногами, — господин граф и его гости небрежно бросают слугам шапки, плащи и шубы, но его они обнимают по дворянскому обычаю, представляют незна- комым господам в качестве прославленного шевалье де Сейн- галя, превознося его литературные заслуги, и дамы польщены видеть его рядом с собой за столом.
Блюда еще не убраны, трубки еще идут вкруговую, а принц уже справляется — совсем как он предвидел — об успехах бес- примерно увлекательной истории его жизни, и кавалеры и да- мы в один голос просят его прочесть им главу из этих мемуа- ров, которые, несомненно, приобретут громкую известность. Как отказать в каком-либо желании любезнейшему графу, его милостивому благодетелю? Господин библиотекарь поспешно взбирается наверх, в свою комнату, и берет из пятнадцати фо- лиантов тот, в который он уже предусмотрительно вложил шелковую ленту: главный, наиболее выдающийся эпизод — один из немногих, который не должен чуждаться присутствия дам, — рассказ о его бегстве из свинцовых карцеров Венеции. Kajc часто и кому только не читал уже он эту несравненную авантюру: курфюрстам баварскому и кельнскому, в кругу анг- лийских дворян и при варшавском дворе, но пусть они увидят, что Казанова умеет рассказывать иначе, нежели этот скучный прусса'к, господин фон Тренк, из-за приключений которого те- перь поднимают столько шуму. Ибо он недавно вставил в рас- сказ несколько новых эффектов — чудесные неожиданные ос- ложнения, — и в конце — великолепную цитату из божествен- ного Данте. Бурные аплодисменты награждают его за чтение, граф обнимает его и при этом левой рукой тайно сует ему в карман сверток дукатов, которые ему, черт возьми, приходятся весьма кстати, ибо если его и забывает весь мир, то кредиторы преследуют его даже и здесь.
Но, увы, на другой день лошади уже нетерпеливо звякают сбруей, кареты ждут у ворот, ибо высокие особы уезжают в Прагу, и хотя господин библиотекарь и делал трижды тонкие намеки на то, что у него в Праге много неотложных дел, его все-таки никто не берет'с собой. Он вынужден остаться в ог- ромном, холодном, с гуляющими сквозняками, каменном ящике Дукса, отданный в руки наглого богемского сброда — лакеев, которые, едва только улеглась пыль за колесами госпо- дина графа, опять начинают свое нелепое зубоскальство, рас- тягивая рот до ушей. Всюду одни варвары, нет больше никого, кто умел бы разговаривать по-французски и по-итальянски об Ариосто и Жан-Жаке, невозможно же вечно писать письма этому заносчивому, погрязшему в деловых актах жеребцу — господину Опицу в Часлове, или тем немногим милостивым дамам, которые еще удостаивают его чести переписываться с ним. Затхло и сонно скука, как серый дым, снова ложится над необитаемыми комнатами, и забытый вчера ревматизм с уд- военной свирепостью дергает ноги. Казанова угрюмо снимает придворное платье и надевает на мерзнущие кости толстый ту- рецкий шерстяной халат, угрюмо подползает он к единствен- ному приюту воспоминаний — письменному столу, очинён- ные перья ждут его рядом с кипой больших белых листов, в ожидании шелестит бумага. И вот он, вздыхая, садится и дро- жащей рукой — благодатная, подстегивающая его скука! — продолжает писать историю своей жизни.
Ибо за этим иссохшим лбом, за этой мумифицированной кожей, живет, как белое ядро ореха за костяной скорлупой, све- жая и цветущая гениальная память. В этом маленьком кост- ном пространстве между лбом и затылком сохранилось еще нетронуто и точно все, чем когда-то алчно завладевали в тыся- чах авантюр эти сверкающие глаза, эти широко дышащие ноз- дри, эти жесткие, жадные руки, — и распухшие от ревматизма пальцы, которые водят гусиным пером в течение тринадцати часов в день («тринадцать часов, а они проходят для меня, как тринадцать минут!»), еще помнят о всех атласных женских те- лах, которые они когда-то с наслаждением ласкали. На столе в пестром беспорядке лежат пожелтевшие письма этих прежних возлюбленных, записки, локоны, счета и сувениры — и как над потухшим пламенем еще серебрится дым, так из поблекших воспоминаний подымается ввысь невидимое облако нежного благоухания. Каждое объятие, каждый поцелуй — «le plaisir de se souvenir de ses plaisirs». «Наслаждение вспоминать свои наслаждения» (франц.).
Глаза старого ревматика блестят, губы дрожат от увлече- ния и возбуждения, он шепчет вновь придуманные слова и на- половину воскресшие в памяти диалоги, невольно подражая былым голосам, и сам смеется собственным шуткам. Он за- бывает еду и питье, бедность и несчастье, унижение и бесси- лие, все злополучие и всю отвратительность старости, забавля- ясь в мечтах перед зеркалом своих воспоминаний. По его зову перед ним встают улыбающиеся тени— Анриетта, Бабетта, Тереза, — и эти, вызванные им к жизни духи дают ему, может быть, больше наслаждения, чем пережитая когда-то действи- тельность. И так пишет он и пишет, без устали, вновь пережи- вая, с помощью пера и пальцев, былые авантюры, бродит взад и вперед, декламирует, смеется и не помнит себя больше.
Перед дверью стоят чурбаны-лакеи и перекидываются гру- быми шутками. «С кем он забавляется там, в комнате, этот старый французский дурак?» Смеясь, они указывают пальца- ми на лоб, намекая на его чудачество, с шумом спускаются вниз, к попойке, и оставляют старика одного в его светелке. Никто на свете не помнит о нем больше— ни близкие, ни дальние. Живет он, старый сердитый ястреб, там, на своей башне в Дуксе, как на вершине ледяной горы, безвестный и за- бытый, и когда, наконец, на исходе июня 1798 г., разрывается старое дряхлое сердце, и жалкое, когда-то пламенно обнлмае- мое сотнями женщин тело зарывают в землю, для церковной книги остается неизвестной его настоящая фамилия. «Каза- ней, венецианец» — вносится в нее неправильное имя и «во- семьдесят четыре года от роду» — неточный возраст: настолько незнакомым стал он для окружающих. Никто не заботится о его могиле, никому нет дела до его сочинений, забьпым тлеет его прах, забытыми тлеют его письма, и забытыми странству- ют где-то по равнодушным рукам томы его труда.
Как с хрипом внезапно останавливаются запыленные, за- ржавелые часы с курантами, так в 1798 г. остановилась эта жизнь. Но четверть века спустя она заявляет о себе снова.
Мир прислушивается, удивляется, изумляется, вновь охва- ченный восхищением и возмущением: мемуары Казаковы вышли в свет, и с тех пор старый авантюрист живет вновь — всегда и всюду. |
<<< Оглавление книги Следующая глава >>>