Джованни Джакомо Казанова мемуары |
После обеда мы отправились к г-ну Вольтеру, выхо- дившему из-за стола в то время, как мы входили. Он был точно среди целой толпы царедворцев и дам, вследствие чего и мое ему представление имело торжественный xapaктep.
- Это лучший момент в моей жизни, г-н Вольтер, — ска- зал я ему, — вот уже двадцать лет, как я состою вашим учени- ком, и мое сердце исполнено счастья видеть моего учителя.
— Милостивый государь, почитайте меня еще двадцать лет и обещайте к концу этого времени уплатить мне мой гонорар.
— С удовольствием, если бы вы обещались мне подождать этого времени.
Эта вольтеровская шутка всех рассмешила; все это в поряд- ке вещей: шутники поддерживают одну из двух сторон против другой, и та сторона, которая располагает шутников в свою пользу, уверена в победе; это заговор хорошего общества.
К тому же я не был захвачен врасплох, я ожидал чего-либо подобного и надеялся наверстать потерянное время.
Тем временем ему представили двух новоприбывших анг- личан. «Эти господа — англичане, — сказал Вольтер, — и я же- лал бы быть англичанином». Я нашел комплимент этот не- сколько фальшивым и неуместным, потому что он обязывал англичан отвечать из вежливости, что и они желали бы быть французами; а между тем, если у них не было привычки нагло лгать, они должны были стесняться сказать истину. Мне ка- жется, что каждому порядочному человеку позволительно счи- тать свой народ лучшим.
Спустя минуту Вольтер снова обратился ко мне и ска- зал, что так как я — венецианец, то должен знать графа Альга- роти.
— Я его знаю, но не в качестве венецианца, потому что семь восьмых моих дорогих соотечественников не знают, что он существует.
— Я хотел сказать, в качестве писателя.
— Я провел с ним два месяца в Падуе лет семь тому; он об- ратил мое внимание на себя в особенности тем, что был горя- чим поклонником г-на де Вольтера.
— Для меня это лестно, но ему не нужно быть поклонни- ком кого-либо, чтобы заслужить уважение всех.
— Если бы он не начал с поклонения, Альгароти не сделал бы себе никогда имени. Сделавшись поклонником Ньютона, он сумел заставить дам говорить о свете.
— Успел ли он в этом?
— Не так хорошо, как Фонтенель в своей книге «Множество миров»; и все-таки можно сказать, что он успел.
— Это правда; если вы его встретите в Болонье, скажите ему, что я ожидаю его «Писем о России». Он может их выслать в Милан моему банкиру Бланки, который их перешлет мне *.
— Непременно скажу, если его увижу.
— Мне говорили, что итальянцы недовольны его языком.
— Этому легко поверить:, во всем, что он пишет, встречает- ся масса галлицизмов. Его стиль очень плох.
— Но разве французские обороты не придают изящества вашему языку?
— Они делают его нестерпимым, как нестерпим был бы французский язык, украшенный на немецкий или итальян- ский лад, если б даже таким языком писал сам де Вольтер.
— Вы правы, необходимо сохранять чистоту языка. Язык Тита Ливия подвергался критике: говорили, что в нем слы- шится падуанское наречие.
— Когда я принялся изучать этот язык, аббат Лазарини го- ворил мне, что он предпочитает Тита Ливия Саллюстию.
— Аббатт Лазарини, автор трагедии «Ulisse il giovine» («Юный Улисс»)? Вы, должно быть, были тогда очень молоды; я бы желал его знать. Зато я хорошо был знаком с аббатом Копти, другом Ньютона, которого четыре трагедии охватыва- ют всю римскую историю.
— Я тоже его знал. Я был молод, но считал себя счастли- вым, что принят в общество этих великих людей. Мне кажет- ся, что это было вчера, хотя с тех пор прошло много лет. И те- перь, в вашем присутствии, мое скромное положение не ос- корбляет меня; я желал бы быть младшим во всем роде чело- веческом.
— Да, в этом случае вы были бы счастливее, чем если бы были старейшим. Осмелюсь ли спросить, какому литератур- ному роду вы себя посвящаете?
— Никакому, но со временем это придет. В ожидании этого я читаю, сколько могу, и изучаю людей, путешествуя.
— Это лучшее средство их узнать; но эта книга слишком большая; легче достичь этого изучением истории.
— Да, если бы она не лгала. В фактах трудно быть уверен- ным; она надоедает; а изучение общества забавляет. Гораций, которого я знаю наизусть, мой руководитель; я его вижу везде.
— Альгароти тоже знает Горация наизусть. Вы, конечно, любите поэзию?
— Это моя страсть.
— Писали ли вы сонеты?
— С десяток, которых я люблю, и до трех тысяч, которых я не перечитал.
— Италия точно помешалась на сонетах.
— Да, если можно считать помешательством желание при- дать мысли гармоническую стройность, которая бы ее выделя- ла. Сонет труден, потому что в нем запрещено увеличивать или сокращать мысль, чтобы написать четырнадцать стихов.
— Это — прокрустово ложе, и вот почему у вас так мало хо- роших сонетов. Что касается нас, то у нас нет ни одного хоро- шего сонета, но в этом надо винить язык.
— И французский гений; ибо думают, что слишком раз- вернутая мысль должна потерять свою силу и свой блеск.
— А вы другого мнения?
— Извините меня. Все дело заключается в том, чтобы ис- следовать мысль. Острого словца, например, недостаточно для сонета: оно как во французском, так и в итальянском языке принадлежит эпиграмме.
— Кого из итальянских поэтов любите вы больше?
— Ариосто, но я не могу сказать, что я его люблю больше, чем других, потому что я его только и люблю.
— Вам, однако ж, знакомы и другие?
— Я их всех читал, но все бледнеют перед Ариосто. Когда лет пятнадцать тому назад я читал все то дурное, что вы о нем писали, я говорил себе, что вы возьмете назад свои слова, ког- да прочитаете его.
— Благодарю вас за мнение, будто бы я не читал его. Я его читал, но я был молод, я знал поверхностно ваш язык. Предуп- режденный итальянскими учеными, поклонявшимися Тассо, я имел несчастие обнародовать мнение, которое считал своим, между тем как оно было лишь эхом безрассудных предубежде- ний тех,.которые влияли на меня *.
— Господин Вольтер, я свободно вздыхаю. Но ради Бога, уничтожьте сочинение, где вы осмеяли этого великого челове- ка.
— Зачем? Но я вам покажу опыт моего возвращения на путь истины.
Я разинул рот. Этот великий человек начал декламировать на память два больших отрывка из тридцать четвертой и трид- цать пятой песни, где этот божественный поэт говорит о разго- воре, который Астольф имел с апостолом Иоанном; он декла- мировал, не пропуская ни одного стиха, без малейшей ошибки в стихосложении. Затем он указал на красоты с умом, принад- лежащим ему, и с величием, достойным его гения. Было бы несправедливо ожидать чего-нибудь лучшего от самых ловких итальянских глоссаторов. Я его слушал, полный внимания, почти не переводя дыхания, желая найти хотя бы одну ошиб- ку, но все было напрасно. Я обратился к обществу и заявил, что извещу всю Италию о моем восторге. «А я, милостивый государь, — отвечал великий человек, — извещу Европу о той репутации, которою я обязан величайшему гению, произве- денному ею».
Ненасытный в похвалах, заслуженных им, Вольтер на дру- гой день дал мне перевод стансы, которая у Ариосто начинает- ся стихами:
Quindi awien che tra principi e signori...
Вот этот перевод:
Князья и пастыри, окончив ратный спор, Евангсльем скрепляют договор. Вчера враги, вступив на мирный путь, Друг друга нынче норовят надуть. И слово лживо, и обманен взгляд. Мед на устах, а сердце горький яд. Что слово Божье, взятое в залог, Когда корысть — единственный их бог.
В конце рассказа, покрытого аплодисментами всех присут- ствующих, хотя ни один из них не понимал итальянского язы- ка, г-жа Дени *, его племянница, спросила меня: думаю ли я, что отрывок, продекламированный ее дядей, есть одно из луч- ших мест в поэме великого поэта?..
— Да, сударыня; но это не лучшее место. — Иначе и не могло быть, потому что в противном случае не сделан был бы апофеоз синьора Лодовико. — Его значит возвели в святые? Я этого не знал.
При этих словах шутники и Вольтер во главе их перешли на сторону г-жи Дени. Все смеялись за исключением меня, ко- торый был совершенно серьезен. Вольтер, удивленный, что я не смеюсь, подобно другим, спросил меня: «Вы думаете, что именно за отрывок, больше чем человеческий, он был назван божественным?»
— Да, конечно. — Какой же это отрывок?
— Это тридцать шесть последних стансов двадцать третьей песни, в которых поэт описывает, каким образом Ро- ланд сошел с ума. С тех пор, как существует мир, никто не знал, как люди сходят с ума, — один лишь Ариосто это узнал под конец своей жизни. Эти стансы наводят ужас, г-н де Воль- тер, и я уверен, что, читая их, вы содрогались.
— Да, я их помню; любовь в этом виде ужасна. Мне хочется перечитать их.
— Может быть, вы будете так добры и продекламируете их, — обратилась ко мне г-жа Дени, посмотрев на своего дядю.
— Охотно, сударыня, — отвечал я, — если вам угодно по- слушать.
— Вы их знаете наизусть? — спросил Вольтер.
— Да. С шестнадцатилетнего возраста не проходило года, чтобы я не прочитывал Ариосто раза два или три; это моя страсть, и он сохранился в моей памяти без всякого усилия с моей стороны. Я знаю наизусть всю поэму, за исключением тех длинных генеалогий и тех исторических тирад, которые утомляют мысль, не захватывая сердца. Только Гораций запе- чатлел в моей душе все свои стихи, несмотря на прозаичность некоторых его посланий, которые далеко не так хороши, как послания Буало.
— Буало часто слишком сладок, г-н Казанова. Гораций — Другое дело; я и сам люблю его, но для Ариосто сорок больших песен это — слишком.
— Пятьдесят одна, г-н де Вольтер.
Вольтер замолчал, но г-жа Дени пришла на выручку. «Ну что же, — сказала она, — стансы, которые заставляют содро- гаться и благодаря которым их автор был назван божествен- ным?»
Я сейчас же начал уверенным тоном, но не в однообразной итальянской манере, которая так не нравится французам. Французы были бы лучшими декламаторами, если бы их не стесняли рифмы; это народ, который превосходно чувствует, что говорит. У них нет ни страстного, однообразного тона мо- их соотечественников, ни сентиментального тона немцев, ни утомительной манеры англичан: каждому периоду они прида- ют тон и звук наиболее соответствующие, но обязательный возврат тех же звуков отымает у них часть этих преимуществ. Я декламировал чудесные стихи Ариосто как музыкальную прозу, оживляемую мною звуками голоса, движением глаз и изменяя интонации согласно чувству, которое я хотел вну- шить моим слушателям. Чувствовалось усилие, которое я де- лал над собою, чтоб не заплакать, а слезы были у всех; но, ког- да я начал:
Теперь отпускает он скорби своей поводья — Нет никого, кто б свидетелем стал страданий. Неудержимы слезы, словно поток половодья, Неудержимо грудь содрогается от рыданий,—
слезы из моих глаз полились в таком изобилии, что все слу- шатели принялись рыдать. Вольтер и г-жа Дени обняли меня, но их объятия не могли остановить меня, ибо Роланд, чтобы сойти с ума, должен был прибавить, что он находится в той же кровати, в которой Анжелика находилась в объятиях Медора, и необходимо было продекламировать следующую стансу.
Когда я кончил, Вольтер воскликнул: «Я всегда говорил: тайна искусства заставлять плакать заключается в том, чтобы самому плакать, но нужны действительные слезы, а для этого необходимо, чтобы душа была глубоко взволнована. Благода- рю вас, — прибавил он, обнимая меня, — обещаю завтра про- декламировать вам те же стансы и плакать, как вы плакали». — Он сдержал слово.
— Удивительно, — заметила г-жа Дени, — что Рим не за- претил поэму Ариосто.
— Даже напротив, — сказал Вольтер, — Лев X заявил, что будет отлучать от церкви всех тех, кто не будет признавать поэ- мы. Два дома: д'Эсте и Медичи поддерживали его. Без этого, вероятно, один лишь стих о даре, сделанном Римом, где поэт говорит: puzza forte (страшная вонь), был бы поводом для за- прета поэмы.
— Жаль, — заметила г-жа Дени, — что Ариосто был так щедр на подобного рода гиперболы.
— Замолчите, племянница; все эти гиперболы полны ума и силы. Все это — крупинки красоты.
Затем мы болтали о разных литературных предметах и, наконец, коснулись пьесы «Ecossaise» («Шотландка»), которую мы играли в Салере. Вольтер сказал мне, что если я хочу иг- рать у него, то он напишет Шавиньи пригласить мою Линдану приехать помогать мне, а он сам возьмет на себя роль Монро- за. Я извинился, сказав, что г-жа * * * находится в Базеле и что я и сам завтра принужден ехать. При этих словах он запроте- стовал, возмутил все общество против меня и кончил тем, что мой визит будет для него оскорбителен, если я не пожертвую ему по крайней мере неделю.
— Я приехал в Женеву, — сказал я, — чтобы иметь честь вас видеть; теперь, когда я этого достиг, мне здесь больше не- чего делать.
- Вы приехали, чтоб говорить мне или чтоб я говорил вам?
— Чтоб говорить вам, конечно, но еще более, чтоб слушать вас.
— Ну, в таком случае, оставайтесь еще три дня, обедайте у меня каждый день, и мы будем беседовать друг с другом.
Приглашение было так соблазнительно и так любезно, что было бы нелепо отказаться. Я принял его и затем простился.
...На другой день я вошел в спальню Вольтера, в то время как он одевался; он переменил парик и надел другой ночной колпак; он всегда носил на голове теплый колпак для защиты от простуды. На столе я увидел «Summa» Св. Фомы Аквината и, между другими итальянскими поэтами, «Secchia rapita» («По- хищенное ведро») Тассони.
— Вот, — сказал мне Вольтер, — единственная трагикоми- ческая поэма, которую Италия имеет. Тассони был монахом, человеком остроумным и ученым.
— Что он был поэт, с этим я.согласен, но учености я не мо- гу признать за ним; насмехаясь над системой Коперника, он говорил, что, следуя ей, нельзя объяснить ни фазисы Луны, ни затмения.
— Где это он сказал такую глупость?
— В своих академических речах. Он взял перо, записал сказанное мною и сказал:
— Но Тассони остроумно критиковал Петрарку.
— Да, но этим он наиес удар своему вкусу, так же как и Му- ратори.
— Муратори у меня тут лежит. Согласитесь сами, что его эрудиция велика.
— Et ubi peccas (этим-то он и грешит).
Вольтер открыл дверцы, и я увидел множество бумаг. «Это, — сказал он мне, — моя корреспонденция. Тут вы найде- те около пятидесяти тысяч писем, на которые я отвечал».
— Сохранились ли у вас копии ваших ответов?
— По большей части. Это дело лакея, который этим только и занимается.
— Я знаю многих издателей, которые бы заплатили боль- шие деньги за это сокровище.
— Да; но берегитесь издателей; это настоящие разбойники, более страшные, чем морские разбойники в Марокко.
— С этими господами я буду иметь дело лишь в старости.
— В таком случае, они вам отравят вашу старость.
По этому поводу я цитировал ему макаронический стих Мерлино Коччи.
— Что это такое?
— Это стихи известной поэмы в двадцати четырех пес- нях.
— Известной?
— Да, и достойной известности, но оценить ее можно толь- ко при знании мантуанского наречия.
— Я ее пойму, если вы мне доставите поэму.
— Буду иметь честь принести ее завтра.
— Весьма меня обяжете.
Нас прервали, и мы провели в обществе два часа. Вольтер пустил в ход все свое остроумие и всех очаровал, несмотря на свои саркастические выходки, которые не щадили даже при- сутствующих; но он владел неподражаемым искусством на- смехаться не оскорбляя.
Его дом был поставлен на широкую ногу, кухня у него бы- ла превосходная — обстоятельство, очень редко встречающееся среди поклонников Аполлона, которые редко бывают в мило- сти у Плутоса. Ему в то время было шестьдесят шесть лет, и он имел двадцать тысяч ежегодного дохода. Говорили, что этот великий человек обогатился, надувая издателей; правда заклю- чается в том, что он чаще был сам надуваем издателями. Воль- тер обогатился не своими произведениями, и так как он го- нялся за известностью, то часто давал свои сочинения с тем только, чтобы они были напечатаны и распространяемы. Я сам был свидетелем, как он подарил «Вавилонскую принцес- су» — прелестную сказку, написанную им в три дня.
...На другое утро, хорошенько выспавшись, я принялся пи- сать Вольтеру послание белыми стихами, которое мне стоило больших трудов. Я отправил ему его вместе с поэмой Валенго, но я сделал глупость: я должен был предвидеть, что поэма ему не понравится, ибо трудно хорошо оценить то, что не хорошо понимаешь. В полдень я отправился к Вольтеру. Он не принимал, но его место заступила г-жа Дени. У ней было много ума, вкуса, эрудиции; она к тому же ненавидела короля прусского. Г-жа Дени просила меня рассказать ей, как я спасся из-под Пломб, но рассказ был слишком длинен и я отложил его до другого раза. Вольтер не обедал с нами; он появился только в пять ча- сов, держа в руках письмо.
— Знаете ли вы, — спросил он меня, — маркиза Альбергати Капачелли, болонского сенатора, и графа Парадизи?
— Парадизи я не знаю, но знаю немного Альбергати. Вы с ним знакомы?
— Нет, но он мне прислал сочинение Гольдони, болонской колбасы и перевод моего «Танкреда»; он собирается посетить меня.
— Он не приедет; он не так глуп. — Как, глуп? Разве посещать меня — глупость? — Глупость не для вас, а для него. — Отчего?
— Он знает, что слишком потеряет, ибо теперь он наслаж- дается мнением, которое, как ему кажется, вы имеете о нем. Если бы он приехал, вы бы увидели его ничтожество, и ил- люзия исчезла бы. Тем не менее, он — хороший дворянин, имеет шесть тысяч цехинов в год и страдает-театроманией. Он довольно хороший актер; он написал несколько коме- дий в прозе, но они не выдерживают ни чтения, ни представле- ния.
— Вы напяливаете на него платье, которое не украшает его.
— Я принужден сознаться, что оно и в таком виде ему не впору.
— Он — сенатор.
— Нет; он принадлежит к сорока, в Болонье сорок состав- ляют пятьдесят *.
— Каким образом?
— Да так же, как в Базеле одиннадцать часов составляют полдень.
— Понимаю; вроде того, как ваш Совет Десяти состоит из семнадцати.
— Именно; но проклятые сорок в Болонье изображают из себя нечто другое.
— Почему проклятые?
— Они не зависят от фиска и благодаря этому они делают какие им угодно преступления безнаказанно, в крайнем случае их высылают за границу, где они живут, как хотят, на свои до- ходы.
— Тем лучше; но возвратимся к нашему предмету. Маркиз Альбергати, конечно, писатель?
— Он недурно пишет по-итальянски; но увлекается собст- венным слогом, разбавляет его водой и голова его пуста.
— Он, вы говорите, актер?
— Очень хороший, в особенности в своих пьесах, когда иг- рает роль влюбленного.
— Он красив?
— Да, на сцене, но вообще его лицо без выражения.
— И, однако, его пьесы нравятся?
— Не знатокам; их бы освистали, если бы их поняли.
— А что вы скажете о Гольдони?
— Все, что о нем можно сказать, это то, что Гольдони — итальянский Мольер.
— Почему он называет себя поэтом герцога Пармского?
— Вероятно, желая доказать, что у самого умного человека есть слабая струна, как и у всякого глупца; что же касается гер- цога, то он, вероятно, ничего и не подозревает. Гольдони назы- вает себя также адвокатом, хотя им он никогда не был. Он — хороший автор комедий и ничего больше. Вся Венеция знает, что я — его друг; поэтому о нем я могу говорить обстоятельно: но не блещет в обществе, и несмотря на иронию, так часто встречающуюся в его комедиях, у него чрезвычайно мягкий характер.
— Мне то же самое говорили. Он беден, и меня уверяли, что он хочет бросить Венецию. Это не понравится содержате- лям театров, где играются его пьесы.
— Все это говорилось наобум; многие думали, например, что, получив пенсию, он перестанет писать.
— Город Кумы отказал же Гомеру в пенсии, из боязни, что- бы и все другие слепые не потребовали ее.
Мы провели вечер очень приятно; он очень благодарил ме- ня за «Macaronicon», который обещал прочитать. Он предста- вил мне иезуита, которому платил жалование и который назы- вался Адамом; представляя его мне, он прибавил после его имени: «Это не Адам, первый из людей». Впоследствии мне го- ворили, что Вольтер развлекался, играя с ним в трик-трак *, и что когда проигрывал, то бросал ему в лицо кости. Если бы везде обращались с иезуитами таким образом, то, вероятно, иезуиты были бы тише воды, ниже травы, но мы еще далеки от этого времени.
...На другой день, выспавшись хорошенько и приняв укре- пительную ванну, я почувствовал себя в состоянии наслаж- даться обществом Вольтера. Я отправился к нему, но я ошибся в своем ожидании, потому что великому человеку в тот день вздумалось быть не в духе, он издевался, насмехался, дулся. Он начал с того, что за столом сказал мне, что благодарит за подарок Мерлино Коччи.
— Конечно, вы мне его дали с наилучшими намерения- ми, — сказал он, — но я не могу поблагодарить вас за похвалы, вами высказанные, ибо я потерял четыре часа в чтении по- шлостей.
Я почувствовал, что волоса встают дыбом на моей голове, но удержался и заметил спокойно, что впоследствии, может быть, он и сам похвалит эту поэму еще больше, чем я ее похва- лил. Я указал на несколько примеров недостаточности первого чтения.
— Это правда, — отвечал он, — но что касается Мерлино, то я отдаю его вам с руками и ногами. Я его поставил в один ряд с «Девой» («Pucelle») Шапелена.
— Которая нравится всем знатокам, несмотря на свою пло- хую версификацию, потому что это хорошая поэма, а Шапе- лен был действительно поэт, хотя и плохо писал стихи.
Моя откровенность не понравилась Вольтеру; конечно, я должен был предвидеть это, так как он сказал, что ставит «Ма- кароникон» на одну доску с «Девой». Мне было также известно, что грязная поэма такого же названия считалась его произве- дением; но я знал, что он отрицал это; я предполагал, что он скроет неудовольствие, вызванное моими объяснениями. Ни- чуть не бывало; он отвечал мне резко, и я принужден был воз- ражать ему так же резко. «Шапелен, — сказал я, — хотел также сделать свой сюжет приятным, не привлекая читателей с по- мощью вещей, которые оскорбляют нравственность и благоче- стие. Так думает мой почтенный учитель, Кребильон».
— Кребильон! Вот так судья! Но в чем, скажите, мой сото- варищ Кребильон учитель ваш?
— Он меня выучил менее чем в два года французскому языку; в благодарность я перевел его «Радамиста» александ- рийскими итальянскими стихами. Я — первый осмелился применить этот размер к нашему языку.
— Первый! Извините, эта честь принадлежит моему другу Мартелли.
— Вы ошибаетесь.
— Извините; у меня есть его сочинения, изданные в Бо- лонье.
— Я не об этом говорю; я не говорю, что Мартелли не пи- сал александрийскими стихами, но его стих имеет четырнад- цать слогов без перемежающихся мужских и женских рифм. Тем не менее, я сознаюсь, что он думал подражать вашим александрийским стихам, и его предисловие заставило меня много смеяться. Вы, может быть, не читали его?
— Конечно, читал. Я всегда читаю предисловия. Мартелли доказывает, что его стихи производят на итальянские умы то же впечатление, какое наши александрийские стихи произво- дят на нас.
— Вот это-то именно и смешно. Он грубо ошибся, судите сами. Ваш мужской стих имеет двенадцать слогов, а женский тридцать. Все же стихи Мартелли имеют по четырнадцати, за исключением тех, которые оканчиваются длинной гласной, которая в конце стиха всегда стоит двух гласных. Заметьте так- же, что первый полустих Мартелли всегда состоит из семи слогов, между тем как французский — из шести. Или ваш друг Мартелли был глухой, или же имел фальшивое ухо.
— Значит, вы строго придерживаетесь нашей версифика- ции?
— Строго, несмотря на трудности.
— Как принято было ваше нововведение?
— Оно не понравилось, потому что никто не умел деклами- ровать мои стихи; но я думаю восторжествовать, когда сам стану их декламировать в наших литературных кружках.
— Помните ли вы что-нибудь из вашего «Радамиста»?
— Я его всего помню!
— Завидная память! Я вас послушаю с удовольствием.
Я стал декламировать ту же сцену, которую читал лет де- сять тому назад Кребильону, мне показалось, что Вольтер слу- шал с удовольствием.
— Незаметно, — сказал он, — никакого затруднения.
Это было мне чрезвычайно приятно. В свою очередь вели- кий человек прочитал мне сцену из своего «Танкреда», кото- рый тогда, если не ошибаюсь, не появлялся еще в печати.
Мы бы разошлись по-приятельски, если бы на этом по- кончили, но приведя цитату одного стиха Горация, он приба- вил, что Гораций был величайший мастер в драме, что он дал такие правила, которые никогда не состарятся. На это я ему ответил, что он не признавал только одно правило, но как ве- ликий человек.
— Какое?
— Вы не пишете: contentus paucis lectoribus (довольствуясь немногими читателями).
— Если б Горацию пришлось бороться с гидрой предрас- судков, то он бы писал для всех.
— Мне кажется, что вам не следовало бы бороться с тем, чего вы не уничтожите.
— То, чего я не окончу, окончат другие, и за мной все-таки останется честь начала.
— Прекрасно; но предположите, что вы уничтожили пред- рассудки, чем вы их замените?
— Вот тебе на! Когда я освобождаю человечество от дикого зверя, пожирающего его, то можно ли спрашивать, что я по- ставлю на место этого зверя?
— Предрассудки не пожирают человечества; они, напротив того, необходимы для его существования.
— Необходимы для его существования! Ужасное богохуль- ство, с которым расправится будущее! Я люблю человечество, желаю его видеть таким же свободным и счастливым, как я, а предрассудки не уживаются с свободой. Почему думаете вы, что рабство составляет счастие народа? — Читали ли вы меня когда-нибудь?
— Читал ли я вас? Читал и перечитывал, в особенности тогда, когда не был с вами согласен. Ваша господствующая страсть — любовь к человечеству. Et ubi peccas (И в этом грех). Она не согласуется с благодеяниями, которыми вы желаете на- делить человечество; она сделала бы его еще более несчастным и порочным. Оставьте ему зверя, пожирающего его: этот зверь дорог ему. Я никогда не смеялся так, как смеялся, читая удив- ление Дон Кихота, когда он принужден был защищаться от ка- торжников, которым из величия души он возвратил свободу.
— Печально, что у вас такое дурное мнение о ваших ближ- них. Но, кстати, чувствуете ли вы себя свободным в Вене- ции?
— Настолько, насколько можно быть свободным при ари- стократическом правлении. Наша свобода не так велика, как свобода в Англии, но мы и этим довольны.
— И даже под Пломбами?
— Мое заключение было делом деспотизма, но убежден- ный, что я сознательно не раз злоупотреблял свободой, я нахо- жу, что правительство было право, заключая меня, даже без обыкновенных формальностей.
— И, однако, вы убежали.
— Я пользовался лишь своим правом, как и они пользова- лись своим.
— Превосходно! Но в таком случае никто в Венеции не мо- жет считать себя свободным.
— Может быть, но согласитесь, что для того, чтобы быть свободным, достаточно полагать, что пользуешься свободой.
— С этим трудно согласиться. Мы рассматриваем свободу с двух различных точек зрения. Даже аристократы, даже члены правительства не свободны у вас; они, например, не имеют права путешествовать без позволения.
— Это правда; но это закон, который они сами наложили на себя добровольно. Можно ли сказать, что житель Берна не сво-
боден только потому, что он подчинен закону против роскоши, когда этот закон он сам создал?
- Ну, так пусть народы и создают себе законы.
После этого и без малейшего перехода, он спросил меня: откуда я приехал? «Я приехал из Роша, — сказал я. — Я был бы в отчаянии, если б в Швейцарии не видел знаменитого Галле- ра *. В моих путешествиях я считаю моей обязанностью за- свидетельствовать мое почтение великим ученым современ- никам».
— Г-н Галлер, должно быть, понравился вам.
— Я провел у него три прекраснейших дня в моей жизни.
- С чем и поздравляю вас. Нужно поклоняться этому ве- ликому человеку.
— Я то же думаю. Мне в особенности приятно, что вы именно отдаете ему справедливость; сожалею, что он не так справедлив по отношению к вам.
— Э! Может быть, мы оба ошибаемся!
При этом ответе, которого быстрота составляла всю заслу- гу, все присутствующие расхохотались и принялись хлопать. Разговор о литературе прекратился, и я молчал до того момен- та, когда Вольтер удалился; я подошел к г-же Дени и спросил ее: не желает ли она дать мне каких-либо поручений в Рим. За- тем я вышел, довольный, — как я имел тогда глупость ду- мать, — что в этот день я восторжествовал над атлетом; но про- тив этого великого человека в сердце моем сохранилось недоб- рое чувство, заставлявшее меня в течение десяти лет критико- вать все то, что выходило из-под его пера.
Теперь я в этом раскаиваюсь, хотя нахожу, что в моем спо- ре с ним я был тогда прав. Я должен был молчать, почитать его и де доверять своим суждениям. Я должен был понять, что без его насмешек, которые меня возмутили на третий день моего пребывания с ним, я бы находил его во всем правым. Одна эта мысль должна была бы заставить меня молчать; но человек в гневе всегда полагает, что прав. Потомство, которое будет меня читать, подумает, что я принадлежу к числу его зоилов, и при- знание, которое я делаю в настоящую минуту, может быть, ни- когда не будет прочитано. Если когда-либо мы встретимся в Царстве Плутона, освобожденные от наших земных недо- статков, то, вероятно, мы помиримся; он примет мои из- винения и будет моим другом, я — его искренним поклонни- ком.
Часть ночи я провел, записывая мои разговоры с Вольте- ром; вышел чуть не целый том. К вечеру мой эпикуреец при- шел за мной, мы отправились ужинать с тремя нимфами и в течение пяти часов совершали всевозможные глупости, какие только мне приходили в голову, а в этом роде мое воображение было всегда необыкновенно обильно. Прощаясь с ними, я обе- щал навестить их по моем возвращении из Рима и сдержал слово. На другое утро я уехал, пообедав с моим милым эпику- рейцем, который проводил меня до Анеси, где я остался ноче- вать. |
<<< Оглавление книги Следующая глава >>>