Очарованный странник. Рассказы и повести Лескова

 

Вся библиотека >>>

Николай Лесков >>>

 


Николай Лесков

Русская классическая литература

Николай Семенович

Лесков


 

Очарованный странник

 

 

Административная грация

 

Белый орел

 

Бесстыдник

 

Владычный суд

 

Воительница

 

Домашняя челядь

 

Дурачок

 

Дух госпожи Жанлис

 

Еврей в России (сокращенный вариант)

 

Железная воля

 

Жемчужное ожерелье

 

Жидовская кувырколлегия

 

Житие одной бабы

 

Загон

 

Запечатленный ангел

 

Зверь

 

Кадетский монастырь

 

Левша

 

Леди Макбет Мценского уезда

 

Леон дворецкий сын

 

Маленькая ошибка

 

Неразменный рубль

 

О русской иконописи

 

Обман

 

Овцебык

 

Очарованный странник

 

Печерские антики

 

Пигмей

 

Пламенная патриотка

 

По поводу крейцеровой сонаты

 

Повесть о богоугодном дровоколе

 

Последняя встреча и последняя разлука с Тарасом Шевченко

 

Привидение в Инженерном замке

 

Пустоплясы

 

Путешествие с нигилистом

 

Разбойник

 

Ракушанский меламед

 

Русский демократ в Польше

 

Русское тайнобрачие

 

Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине

 

Сошествие в ад

 

Справедливый человек

 

Старый гений

 

Таинственные предвестия

 

Тупейный художник

 

Умершее сословие

 

Час воли божьей (сказка)

 

Человек на часах

 

Чертогон

 

Штопальщик

 

Юдоль 

      5

  

 

   - Только, решивши себе этакую потеху добыть, я думаю: как бы мне  лучше

этого офицера раздразнить, чтобы он на меня нападать стал? и взял  я  сел,

вынул из кармана гребень и зачал им себя будто в голове чесать;  а  офицер

подходит и прямо к той своей барыньке.

   Она ему - та-та-та, та-та: все, значит, о том, что я ей дитя не даю.

   А он ее по головке гладит и говорит:

   "Ничего это, душенька, ничего: я против  него  сейчас  средство  найду.

Деньги, - говорит, - раскинем, у него  глаза  разбежатся;  а  если  и  это

средство не подействует, так мы просто отнимем у него ребенка", - и с этим

самым словом подходит ко мне и подает мне пучок ассигнаций, а сам говорит:

   "Вот, - говорит, - тут ровно тысяча рублей, - отдай нам дитя, а  деньги

бери и ступай куда хочешь".

   А я нарочно невежничаю, не скоро ему отвечаю: прежде встал потихонечку;

потом гребень на поясок повесил, откашлянулся и тогда молвил:

   "Нет, - говорю, - это твое средство, ваше благородие, не  подействует",

- а сам взял, вырвал у него из рук бумажки, поплевал на них да  и  бросил,

говорю:

   "Тубо, - пиль, апорт, подними!"

   Он огорчился, весь покраснел, да на меня; но мне,  сами  можете  видеть

мою комплекцыю, - что же мне с форменным офицером долго справляться: я его

так слегка пихнул, он и готов: полетел и шпоры вверх задрал,  а  сабля  на

сторону отогнулася. Я сейчас топнул, на эту саблю  его  ногой  наступил  и

говорю:

   "Вот тебе, - говорю, - и храбрость твою под ногой придавлю".

   Но он хоть силой плох, но отважный был офицерик:  видит,  что  сабельки

ему у меня уже не отнять, так распоясал ее да с кулачонками ко  мне  борзо

кидается...  Разумеется,  и  эдак  он  от  меня  ничего,  кроме  телесного

огорчения, для себя не получил, но  понравилось  мне,  как  он  характером

своим был горд и благороден: я не беру его денег, и он  их  тоже  не  стал

подбирать.

   Как перестали мы драться, я кричу:

   "Возьми же, ваше сиятельство, свои деньги подбери, на прогоны годится!"

   Что же вы думаете: ведь не поднял, а прямо бежит и за  дитя  хватается;

но, разумеется, он берет дитя за руку, а я сейчас же  хвать  за  другую  и

говорю:

   "Ну, тяни его: на чию половину больше оторвется".

   Он кричит:

   "Подлец, подлец, изверг!" - и с  этим  в  лицо  мне  плюнул  и  ребенка

бросил, а уже только эту барыньку увлекает, а она  в  отчаянии  прежалобно

вопит и, насильно влекома, за ним хотя следует, но глаза и  руки  сюда  ко

мне и к дите простирает... и вот вижу я и чувствую, как она, точно  живая,

пополам рвется, половина к нему, половина к дитяти... А в эту самую минуту

от города, вдруг вижу, бегит мой барин, у которого я служу, и уже в  руках

пистолет, и он все стреляет из того пистолета да кричит:

   "Держи их, Иван! Держи!"

   "Ну как же, - думаю себе, - так я  тебе  и  стану  их  держать!  Пускай

любятся!" - да догнал барыньку с уланом, даю им дитя и говорю:

   "Нате вам этого пострела!  Только  уже  теперь  и  меня,  -  говорю,  -

увозите, а то он меня правосудию  сдаст,  потому  что  я  по  беззаконному

паспорту".

   Она говорит:

   "Уедем, голубчик Иван, уедем, будем с нами жить".

   Так мы и ускакали и девчурку, мою воспитомку, с собой  увезли,  а  тому

моему барину коза, да деньги, да мой паспорт остались.

   Всю дорогу я с этими  своими  с  новыми  господами  все  на  козлах  на

тарантасе, до самой Пензы едучи, сидел и думал: хорошо ли же это я сделал,

что я офицера бил? ведь он присягу принимал, и на войне с саблею отечество

защищает, и сам государь ему, по его чину, может быть, "вы" говорит, а  я,

дурак, его так обидел!.. А потом это передумаю, начну другое думать:  куда

теперь меня еще судьба определит; а в Пензе тогда была ярмарка, и улан мне

говорит:

   "Послушай, Иван, ты ведь, я  думаю,  знаешь,  что  мне  тебя  при  себе

держать нельзя".

   Я говорю:

   "Почему же?"

   "А потому, - отвечает, - что я человек  служащий,  а  у  тебя  никакого

паспорта нет".

   "Нет, у меня был, - говорю, - паспорт, только фальшивый".

   "Ну вот видишь, - отвечает, - а теперь у тебя и такого нет. На  же  вот

тебе двести рублей денег на дорогу и ступай с богом куда хочешь".

   А мне, признаюсь, ужасть как неохота была никуда от  них  идти,  потому

что я то дитя любил; но делать нечего, говорю:

   "Ну, прощайте, - говорю, - покорно вас благодарю на вашем  награждении,

но только еще вот что".

   "Что, - спрашивает, - такое?"

   "А то, - отвечаю, - что я перед вами  виноват,  что  дрался  с  вами  и

грубил".

   Он рассмеялся и говорит:

   "Ну что это, бог с тобой, ты добрый мужик".

   "Нет-с, это, - отвечаю, - мало ли что добрый, это  так  нельзя,  потому

что это у меня может на совести остаться: вы защитник  отечества,  и  вам,

может быть, сам государь "вы" говорил".

   "Это, - отвечает, - правда:  нам,  когда  чин  дают,  в  бумаге  пишут:

"Жалуем вас и повелеваем _вас_ почитать и уважать".

   "Ну, позвольте же, - говорю, - я этого никак дальше снесть не могу..."

   "А что же, - говорит, - теперь с этим делать. Что  ты  меня  сильнее  и

поколотил меня, того назад не вынешь".

   "Вынуть, - говорю, -  нельзя,  а  по  крайности,  для  облегчения  моей

совести, как вам угодно, а извольте сколько-нибудь раз меня сами ударить",

- и взял обе щеки перед ним надул.

   "Да за что же? - говорит, - за что же я тебя стану бить?"

   "Да так, - отвечаю, - для моей совести, чтобы я не без наказания своего

государя офицера оскорбил".

   Он засмеялся, а я опять надул щеки как можно полнее и опять стою.

   Он спрашивает:

   "Чего же ты это надуваешься, зачем гримасничаешь?"

   А я говорю:

   "Это я по-солдатски, по артикулу приготовился: извольте,  -  говорю,  -

меня с обеих сторон ударить", - и опять щеки надул; а он вдруг вместо того

чтобы меня бить, сорвался с места и ну целовать меня и говорит:

   "Полно, Христа ради, Иван, полно: ни за что на свете я тебя ни разу  не

ударю, а только уходи поскорее, пока Машеньки с дочкой дома нет, а то  они

по тебе очень плакать будут".

   "А! это, мол, иное дело; зачем их огорчать?"

   И хоть не хотелось мне отходить, но делать нечего: так и ушел поскорей,

не прощавшись, и вышел за ворота, и стал, и думаю:

   "Куда я теперь пойду?" И взаправду, сколько времени прошло с  тех  пор,

как я от господ бежал и  бродяжу,  а  все  я  нигде  места  под  собой  не

согрею... "Шабаш, - думаю, - пойду в полицию и  объявлюсь,  но  только,  -

думаю, - опять теперь то нескладно, что у меня теперь  деньги  есть,  а  в

полиции их все отберут: дай же хоть что-нибудь из них потрачу, хоть чаю  с

кренделями в трактире попью в свое удовольствие". И вот я пошел на ярмарку

в трактир, спросил чаю с кренделями и долго  пил,  а  потом  вижу,  дольше

никак невозможно продолжать, и пошел походить. Выхожу за Суру за  реку  на

степь, где там стоят конские косяки, и при них же тут и татары в кибитках.

Все кибитки одинаковые, но одна пестрая-препестрая,  а  вокруг  нее  много

разных господ занимаются, ездовых коней пробуют. Разные -  и  штатские,  и

военные, и помещики, которые приехали на ярмарку, все стоят, трубки курят,

а посереди их на пестрой кошме сидит тонкий, как жердь, длинный  степенный

татарин в штучном халате и в золотой тюбетейке. Я оглядаюсь и, видя одного

человека, который при мне в трактире чай пил, спрашиваю его: что это такой

за важный татарин, что он один при всех сидит? А мне тот человек отвечает:

   "Нешто ты, - говорит, - его не знаешь: это хан Джангар".

   "Что, мол, еще за хан Джангар?"

   А тот и говорит:

   "Хан Джангар, - говорит, - первый степной коневод, его табуны ходят  от

самой Волги до самого Урала во все Рынь-пески, и сам он, этот хан Джангар,

в степи все равно что царь".

   "Разве, - говорю, - эта степь не под нами?"

   "Нет, она, - отвечает, - под нами,  но  только  нам  ее  никак  достать

нельзя, потому что там до самого Каспия либо солончаки, либо одна трава да

птицы по поднебесью вьются, и чиновнику там совсем взять  нечего,  вот  по

этой причине, - говорит, - хан Джангар там и  царюет,  и  у  него  там,  в

Рынь-песках, говорят, есть свои шихи, и ших-зады, и мало-зады, и  мамы,  и

азии, и дербыши, и уланы, и он их всех, как ему надо,  наказывает,  а  они

тому рады повиноваться".

   Я эти слова слушаю, а сам смотрю, что в то самое время один  татарчонок

пригонил перед этого хана небольшую белую кобылку и  что-то  залопотал;  а

тот встал, взял кнут на длинном кнутовище и стал прямо против  кобылицыной

головы и кнут ей ко лбу вытянул и  стоит.  Но  ведь  как,  я  вам  доложу,

разбойник  стоит?  просто  статуй  великолепный,  на  которого  на  самого

заглядеться надо, и  сейчас  по  нем  видно,  что  он  в  коне  все  нутро

соглядает. А как я по этой части сам с детства был  наблюдателен,  то  мне

видно, что и сама кобылица-то эта зрит в нем знатока, и сама вся навытяжке

перед ним держится: на-де, смотри на меня и любуйся! И таким  манером  он,

этот степенный татарин, смотрел, смотрел на эту кобылицу и не обходил  ее,

как делают наши офицеры, что по суетливости все вокруг коня мычутся, а  он

все с одной точки взирал и вдруг кнут опустил, а сам персты у себя на руке

молча поцеловал: дескать, антик! и опять на кошме, склавши  накрест  ноги,

сел, а кобылица сейчас упши запряла, фыркнула и заиграла.

   Господа, которые тут стояли, и пошли на нее вперебой торговаться:  один

дает сто рублей, а другой полтораста и так далее, все большую друг  против

друга цену нагоняют. Кобылица-была, точно, дивная, ростом не великонька, в

подобье арабской,  но  стройненькая,  головка  маленькая,  глазок  полный,

яблочком, ушки сторожкие;  бочка  самые  звонкие,  воздушные,  спинка  как

стрелка, а ножки легкие, точеные, самые уносистые. Я как подобной  красоты

был любитель, то никак глаз от этой кобылицы не  отвлеку.  А  хан  Джангар

видит, что на всех от нее зорость пришла и господа на нее  как  оглашенные

цену наполняют, кивнул чумазому татарчонку, а тот  как  прыг  на  нее,  на

лебедушку, да и ну ее гонить, -  сидит,  знаете,  по-своему,  по-татарски,

коленками ее ежит, а она под ним окрыляется  и  точно  птица  летит  и  не

всколыхнет, а как он ей к холочке принагнется да на нее  гикнет,  так  она

так вместе с песком в один вихорь и воскурится.  "Ах  ты,  змея!  -  думаю

себе, - ах ты, стрепет степной,  аспидский!  где  ты  только  могла  такая

зародиться?" И чувствую, что рванулась моя душа  к  ней,  к  этой  лошади,

родной страстию. Пригонил ее татартище назад,  она  пыхнула  сразу  в  обе

ноздри, выдулась и всю усталь сбросила и больше ни дыхнет и ни сапнет. "Ах

ты, - думаю, - милушка; ах ты, милушка!" Кажется, спроси бы у меня за  нее

татарин не то что мою душу, а отца и мать родную, и тех бы не  пожалел,  -

но где было о том и думать, чтобы этакого летуна  достать,  когда  за  нее

между господами и ремонтерами невесть какая цена слагалась, но и  это  еще

было все ничего, как вдруг, тут еще торг не был кончен  и  никому  она  не

досталась, как видим, из-за Суры, от Селиксы, гонит на вороном коне борзый

всадник, а сам широкою шляпой машет, и подлетел, соскочил, коня  бросил  и

прямо к той к белой кобылице, и стал опять у нее в головах, как  и  первый

статуй, и говорит:

   "Моя кобылица".

   А хан отвечает:

   "Как не твоя: господа мне за нее пятьсот монетов дают".

   А тот всадник, татарчище этакий огромный и пузатый,  морда  загорела  и

вся облупилась, словно кожа с нее сорвана, а глаза малые, точно  щелки,  и

орет сразу:

   "Сто монетов больше всех даю!"

   Господа взъерепенились, еще больше сулят, а сухой хан Джангар сидит  да

губы цмокает, а от Суры с другой стороны еще  всадник-татарчище  гонит  на

гривастом коне, на игренем, и этот опять весь худой, желтый, в  чем  кости

держатся, а еще озорнее того, что первый приехал. Этот съерзнул с коня,  и

как гвоздь воткнулся перед белой кобылицей, и говорит:

   "Всем отвечаю: хочу, чтобы моя была кобылица!"

   Я и спрашиваю соседа: в чем тут у них дело зависит. А он отвечает:

   "Это, - говорит, - дело  зависит  от  очень  большого  хана  Джангарова

понятия. Он, - говорит, - не один раз, а чуть не всякую ярмарку тут  такую

штуку подводит, что прежде всех своих обыкновенных  коней,  коих  пригонит

сюда, распродаст, а потом в последний день, михорь его знает  откуда,  как

из-за пазухи выймет такого коня  или  двух,  что  конэсеры  не  знать  что

делают; а он, хитрый татарин, глядит на это да тешится, и еще деньги за то

получает. Эту его привычку знавши, все уже так этого последыша от  него  и

ожидают, и вот оно так и теперь вышло: все думали, хан ноне уедет,  и  он,

точно, ночью уедет, а теперь ишь какую кобылицу вывел..."

   "Диво, - говорю, - какая лошадь!"

   "Подлинно диво, он ее, говорят, к ярмарке всереди  косяка  пригонил,  и

так гнал, что ее за другими конями никому видеть нельзя было, и никто  про

нее не знал, опричь этих татар, что приехали,  да  и  тем  он  казал,  что

кобылица у него не продажная, а заветная, да ночью ее от других отлучил  и

под Мордовский ишим в лес отогнал и там на поляне с особым пастухом пас, а

теперь вдруг ее выпустил и продавать стал, и ты погляди, что из-за нее тут

за чудеса будут и что он, собака, за нее возьмет, а если хочешь,  ударимся

об заклад, кому она достанется?"

   "А что, мол, такое: из-за чего нам биться?"

   "А из-за того, - отвечает, - что тут страсть что сейчас почнется: и все

господа непременно спятятся, а лошадь  который-нибудь  вот  из  этих  двух

азиатов возьмет".

   "Что же они, - спрашиваю, - очень, что ли, богаты?"

   "И богатые, - отвечает, - и озорные охотники: они свои  большие  косяки

гоняют и хорошей, заветной лошади друг другу в жизнь не  уступят.  Их  все

знают: этот брюхастый, что вся  морда  облуплена,  это  называется  Бакшей

Отучев, а худищий, что одни кости ходят,  Чепкун  Емгурчеев,  -  оба  злые

охотники, и ты только смотри, что они за потеху сделают".

   Я замолчал и смотрю: господа,  которые  за  кобылицу  торговались,  уже

отступилися от нее  и  только  глядят,  а  те  два  татарина  друг  дружку

отпихивают и все хана Джангара  по  рукам  хлопают,  а  сами  за  кобылицу

держатся и все трясутся да кричат; один кричит:

   "Я даю за нее, кроме монетов, еще пять голов" (значить пять лошадей), -

а другой вопит:

   "Врет твоя мордам, я даю десять".

   Бакшей Отучев кричит:

   "Я даю пятнадцать голов".

   А Чепкун Емгурчеев:

   "Двадцать".

   Бакшей:

   "Двадцать пять".

   А Чепкун:

   "Тридцать".

   А больше ни у того, ни у другого,  видно,  уже  нет...  Чепкун  крикнул

тридцать, а Бакшей дает тоже только тридцать, а больше нет; но зато Чепкун

еще в придачу седло сулит, а Бакшей седло и халат, и Чепкун халат скидает,

больше опять друг друга им нечем одолевать. Чепкун крикнул: "Слушай  меня,

хан Джангар: я домой приеду, я к тебе свою дочь пригоню", - и Бакшей  тоже

дочь сулит, а больше опять друг друга  нечем  пересилить.  Тут  вдруг  вся

татарва, кои тут это торговище зрели,  заорали,  загалдели  по-своему;  их

разнимают, чтобы до разорения друг друга не довели, тормошат их, Чепкуна и

Бакшея, в разные стороны, в бока их тычут, уговаривают.

   Я спрашиваю у соседа:

   "Скажи, пожалуйста, что это такое у них теперь пошло?"

   "А вот видишь, - говорит, - этим  князьям,  которые  их  разнимают,  им

Чепкуна с Бакшеем жалко, что они  очень  заторговались,  так  вот  они  их

разлучают, чтобы опомнились  и  как-нибудь  друг  дружке  честью  кобылицу

уступили".

   "Как же, - спрашиваю, - можно ли, чтобы они друг  дружке  ее  уступили,

когда она обоим им так нравится? Этого быть не может".

   "Отчего же, - отвечает, - азиаты народ рассудительный и степенный:  они

рассудят, что зачем напрасно имение терять, и хану Джангару дадут, сколько

он просит, а кому коня взять, с общего согласия наперепор пустят".

   Я любопытствую:

   "Что же, мол, такое это значит: "наперепор".

   А тот мне отвечает:

   "Нечего спрашивать, смотри, это видеть надо, а оно сейчас начинается".

   Смотрю я и вижу, что и Бакшей  Отучев  и  Чепкун  Емгурчеев  оба  будто

стишали и у тех своих татар-мировщиков  вырываются  и  оба  друг  к  другу

бросились, подбежали и по рукам бьют.

   "Сгода!" - дескать, поладили.

   И тот то же самое отвечает:

   "Сгода: поладили!"

   И оба враз с себя  и  халаты  долой,  и  бешметы,  и  чевяки  сбросили,

ситцевые рубахи сняли, и с одних широких полосатых  портищах  остались,  и

плюх один против другого, сели на землю, как курохтаны  (*18)  степные,  и

сидят.

   В первый раз мне этакое диво видеть доводилось, и я смотрю, что  дальше

будет? А они друг дружке левые  руки  подали  и  крепко  их  держат,  ноги

растопырили  и  ими  друг  дружке  следами  в  следы  уперлись  и  кричат:

"Подавай!"

   Что  такое  они  себе  требуют  "подавать",  я  не  предвижу,  но   те,

татарва-то, из кучки отвечают:

   "Сейчас, бачка, сейчас".

   И вот вышел из этой кучки татарин старый, степенный такой, и  держит  в

руках две здоровые нагайки и сравнял их в руках и  кажет  всей  публике  и

Чепкуну с Бакшеем: "Глядите, - говорит, - обе штуки ровные".

   "Ровные, - кричат татарва, - все  мы  видим,  что  благородно  сделаны,

плети ровные! Пусть садятся и начинают".

   А Бакшей и Чепкун так и рвутся, за нагайки хватаются.

   Степенный татарин и говорит им: "Подождите", - и  сам  им  эти  нагайки

подал: одну Чепкуну, а другую Бакшею, да ладошками хлопает тихо, раз,  два

и три... И только что он в третье хлопнул, как  Бакшей  стегнет  изо  всей

силы Чепкуна нагайкою через плечо по голой спине,  а  Чепкун  таким  самым

манером на ответ его. Да и пошли эдак один другого потчевать: в глаза друг

другу глядят, ноги в ноги следками упираются и левые руки крепко  жмут,  а

правыми с нагайками порются... Ух, как они знатно  поролись!  Один  хорошо

черкнет, а другой еще лучше. Глаза-то у обоих даже  выстолбенели  и  левые

руки замерли, а ни тот, ни другой не сдается.

   Я спрашиваю у моего знакомца:

   "Что же это, мол, у них, стало быть, вроде как господа  на  дуэль,  что

ли, выходят?"

   "Да, - отвечает, - тоже такой поединок, только это,  -  говорит,  -  не

насчет чести, а чтобы не расходоваться".

   "И что же, - говорю, - они эдак могут друг друга долго сечь?"

   "А сколько им, - говорит, - похочется и сколько силы станет".

   А те все хлещутся, а в народе за них спор пошел: одни говорят:  "Чепкун

Бакшея перепорет", - а другие спорят: "Бакшей Чепкуна перебьет", - и  кому

хочется, об заклад держат - те за Чепкуна, а те за  Бакшея,  кто  на  кого

больше надеется. Поглядят им с познанием в глаза и  в  зубы,  и  на  спины

посмотрят, и по каким-то  приметам  понимают,  кто  надежнее,  за  того  и

держат. Человек, с которым я тут разговаривал, тоже  из  зрителей  опытных

был и стал сначала за Бакшея держать, а потом говорит:

   "Ах, квит, пропал мой двугривенный: Чепкун Бакшея собьет".

   А я говорю:

   "Почему то знать? Еще, мол, ничего не можно утвердить:  оба  еще  ровно

сидят".

   А тот мне отвечает:

   "Сидят-то, - говорит, - они еще оба ровно, да не одна в них повадка".

   "Что же, - говорю, - по моему мнению, Бакшей еще ярче стегает".

   "А вот то, - отвечает, - и плохо. Нет, пропал за него мой двугривенный:

Чепкун его запорет".

   "Что это, - думаю, - такое за диковина:  как  он  непонятно,  этот  мой

знакомец, рассуждает? А ведь он же, - размышляю, -  должно  быть,  в  этом

деле хорошо понимает практику, когда об заклад бьется!"

   И стало мне, знаете, очень любопытно, и я к этому знакомцу пристаю.

   "Скажи,  -  говорю,  -  милый  человек,  отчего  ты  теперь  за  Бакшея

опасаешься?"

   А он говорит:

   "Экой ты пригородник глупый! ты гляди, -  говорит,  -  какая  у  Бакшея

спина".

   Я гляжу: ничего, спина этакая хорошая, мужественная, большая и  пухлая,

как подушка.

   "А видишь, - говорит, - как он бьет?"

   Гляжу, и вижу тоже, что бьет яростно, даже глаза на лоб выпялил, и  так

его как ударит, так сразу до крови и режет.

   "Ну, а теперь сообрази, как он нутрем действует?"

   "Что же, мол, такое нутрем?" - я вижу одно, что сидит он прямо, и  весь

рот открыл, и воздух в себя шибко забирает.

   А мой знакомец и говорит:

   "Вот это-то и худо: спина велика, по ней весь удар  просторно  ложится;

шибко бьет, запыхается, а в открытый рот дышит, он  у  себя  воздухом  все

нутро пережжет".

   "Что же, - спрашиваю, - стало быть, Чепкун надежней?"

   "Непременно, - отвечает, - надежнее: видишь, он  весь  сухой,  кости  в

одной коже держатся, а спиночка у него как лопата коробленая, по ней ни за

что по всей удар не падет, а только местечками, а сам он, зри, как  Бакшея

спрохвала  поливает,  не  частит,  а  с  повадочкой,  и  плеть  сразу   не

отхватывает, а под нею коже напухать дает. Вон она от этого,  спина-то,  у

Бакшея вся и вздулась и как котел посинела, а крови нет, и вся боль у него

теперь в теле стоит, а у Чепкуна на худой спине  кожичка  как  на  жареном

поросенке трещит, прорывается, и оттого у него вся боль кровью  сойдет,  и

он Бакшея запорет. Понимаешь ты это теперь?"

   "Теперь, - говорю, - понимаю, -  и  точно,  тут  я  всю  эту  азиатскую

практику сразу понял и сильно ею заинтересовался: как в таком случае  надо

полезнее действовать?"

   "А еще самое главное, - указует мой знакомец, - замечай, -  говорит,  -

как этот проклятый Чепкун хорошо мордой такту соблюдает; видишь: стегнет и

на ответ сам вытерпит и соразмерно  глазами  хлопнет,  -  это  легче,  чем

пялить глаза, как Бакшей пялит, и Чепкун зубы стиснул и губы прикусил, это

тоже легче, оттого что в  нем  через  эту  замкнутость  излишнего  горения

внутри нет".

   Я все эти его любопытные приметы на ум  взял  и  сам  вглядываюсь  и  в

Чепкуна и в  Бакшея,  и  все  мне  стало  и  самому  понятно,  что  Бакшей

непременно свалится, потому что у него уже и глазища совсем обостолопели и

губы веревочкой собрались и весь оскал открыли... И точно, глядим,  Бакшей

еще раз двадцать Чепкуна стеганул, и все раз от разу слабее, да вдруг бряк

назад и левую Чепкунову руку выпустил, а своею правою все еще двигает, как

будто бьет, но уже без памяти, совсем в обмороке.  Ну,  тот  мой  знакомый

говорит: "Шабаш: пропал мой двугривенный". Тут все  и  татары  заговорили,

поздравляют Чепкуна, кричат:

   "Ай, башка Чепкун Емгурчеев, ай, умнай башка - совсем  пересек  Бакшея,

садись - теперь твоя кобыла".

   И сам хан Джангар встал с кошмы и похаживает, а сам  губами  шлепает  и

тоже говорит:

   "Твоя, твоя, Чепкун, кобылица: садись, гони, на ней отдыхай".

   Чепкун и встал: кровь струит по спине, а ничего виду болезни  не  дает,

положил кобылице на спину свой  халат  и  бешмет,  а  сам  на  нее  брюхом

вскинулся и таким манером поехал, и мне опять скучно стало.

   "Вот, - думаю, - все это  уже  и  окончилось,  и  мне  опять  про  свое

положение в голову полезет", - а мне страх как не хотелось про это думать.

   Но только, спасибо, мой тот знакомый человек говорит мне:

   "Подожди, не уходи, тут непременно что-то еще будет".

   Я говорю:

   "Чему же еще быть? все кончено".

   "Нет, - говорит, - не кончено, ты смотри, - говорит, - как хан  Джангар

трубку жжет. Видишь, палит: это он  непременно  еще  про  себя  что-нибудь

думает, самое азиатское".

   Ну, а я себе думаю: "Ах, если еще что будет в этом самом роде,  то  уже

было бы только кому за меня заложиться, а уже я не спущу!"

  

"Очарованный странник " следующая глава >>>