|
Русская классическая литература |
Николай Семенович Лесков |
|
|
Еврей в России (сокращенный вариант)
Повесть о богоугодном дровоколе
Последняя встреча и последняя разлука с Тарасом Шевченко
Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине
|
18
- Рассказала Груша мне, что как ты, говорит, уехал да пропал, то есть это когда я к Макарью отправился, князя еще долго домой не было: а до меня, говорит, слухи дошли, что он женится... Я от тех слухов страшно плакала и с лица спала... Сердце болело, и дитя подкатывало... думала: оно у меня умрет в утробе. А тут, слышу, вдруг и говорят: "Он едет!" Все во мне затрепетало... Кинулась я к себе во флигель, чтобы как можно лучше к нему одеться, изумрудные серьги надела и тащу со стены из-под простыни самое любимое его голубое маревое платье с кружевом, лиф без горлышка... Спешу, одеваю, а сзади спинка не сходится... я эту спинку и не застегнула, а так, поскорее, сверху алую шаль набросила, чтобы не видать, что не застегнуто, и к нему на крыльцо выскочила... вся дрожу и себя не помню, как крикнула: "Золотой ты мой, изумрудный, яхонтовый!" - да обхватила его шею руками и замерла... Дурнота с нею сделалась. "А прочудилась я, - говорит, - у себя в горнице... на диване лежу и все вспоминаю: во сне или наяву я его обнимала; но только была, - говорит, - со мною ужасная слабость", - и долго она его не видала... Все посылала за ним, а он не ишел. Наконец он приходит, а она и говорит: "Что же ты меня совсем бросил-позабыл?" А он говорит: "У меня есть дела". Она отвечает: "Какие, - говорит, - такие дела? Отчего же их прежде не было? Изумруд ты мой бралиянтовый!" - да и протягивает опять руки, чтобы его обнять, а он наморщился и как дернет ее изо всей силы крестовым шнурком за шею... "На счастье, - говорит, - мое, шелковый шнурочек у меня на шее не крепок был, перезниял [перегнил] и перервался, потому что я давно на нем ладанку носила, а то бы он мне горло передушил; да я полагаю так, что он того именно и хотел, потому что даже весь побелел и шипит: "Зачем ты такие грязные шнурки носишь?" А я говорю: "Что тебе до моего шнурка; он чистый был, а это на мне с тоски почернел от тяжелого пота". А он: "Тьфу, тьфу, тьфу", - заплевал, заплевал и ушел, а перед вечером входит сердитый и говорит: "Поедем в коляске кататься!" - и притворился, будто ласковый, и в голову меня поцеловал: а я, ничего не опасаясь, села с ним и поехала. Ехали мы долго и два раза лошадей переменяли, а куда едем - никак не доспрошусь у него, но вижу, настало место лесное и болотное, непригожее, дикое. И приехали среди леса на какую-то пчельню, а за пчельнею - двор, и тут встречают нас три молодые здоровые девки-однодворки в мареновых красных юбках и зовут меня "барыней". Как я из коляски выступила, они меня под руки выхватили и прямо понесли в комнату, совсем убранную. Меня что-то сразу от всего этого, и особливо от этих однодворок, замутило, и сердце мое сжалось. "Что это, - спрашиваю его, - какая здесь станция?" А он отвечает: "Это ты здесь теперь будешь жить". Я стала плакать, руки его целовать, чтобы не бросал меня тут, а он и не пожалел: толкнул меня прочь и уехал..." Тут Грушенька умолкла и личико вниз спустила, а потом вздыхает и молвит: "Уйти хотела; сто раз порывалась - нельзя: те девки-однодворки стерегут и глаз не спущают... Томилась я, да наконец вздумала притвориться и прикинулась беззаботною, веселою, будто гулять захотела. Они меня гулять в лес берут, да все за мной смотрят, а я смотрю по деревьям, по верхам ветвей да по кожуре примечаю - куда сторона на полдень, и вздумала, как мне от этих девок уйти, и вчера то исполнила. Вчера после обеда вышла я с ними на полянку, да и говорю: "Давайте, - говорю, - ласковые, в жмурки по полянке бегать". Они согласились. "А наместо глаз, - говорю, - станем друг дружке руки назад вязать, чтобы задом ловить". Они и на то согласны. Так и стали. Я первой руки за спину крепко-накрепко завязала, а с другою за куст забежала, да и эту там спутала, а на ее крик третья бежит, я и третью у тех в глазах силком скрутила; они кричат, а я, хоть тягостная, ударилась быстрей коня резвого: все по лесу да по лесу и бежала целую ночь и наутро упала у старых бортей в густой засеке. Тут подошел ко мне старый старичок, говорит - неразборчиво шамкает, а сам весь в воску и ото всего от него медом пахнет, и в желтых бровях пчелки ворочаются. Я ему сказала, что я тебя, Ивана Северьяныча, видеть хочу, а он говорит: "Кличь его, молодка, раз под ветер, а раз супротив ветра: он затоскует и пойдет тебя искать, - вы и встретитесь". Дал он мае воды испить и медку на огурчике подкрепиться. Я воды испила и огурчик съела, и опять пошла, и все тебя звала, как он велел, то по ветру, то против ветра - вот и встретились. Спасибо!" - и обняла меня, и поцеловала, и говорит: "Ты мне все равно что милый брат". Я говорю: "И ты мне все равно что сестра милая", - а у самого от чувства слезы пошли. А она плачет и говорит: "Знаю я, Иван Северьяныч, все знаю и разумею; один ты и любил меня, мил-сердечный друг мой, ласковый. Докажи же мне теперь твою последнюю любовь, сделай, что я попрошу тебя в этот страшный час". "Говори, - отвечаю, - что тебе хочется?" "Нет; ты, - говорит, - прежде поклянись чем страшнее в свете есть, что сделаешь, о чем просить стану". Я ей своим спасеньем души поклялся, а она говорит: "Это мало: ты это ради меня преступишь. Нет, ты, - говорит, - страшней поклянись". "Ну, уже я, мол, страшнее этого ничего не могу придумать". "Ну так я же, - говорит, - за тебя придумала, а ты за мной поспешай, говори и не раздумывай". Я сдуру пообещался, а она говорит: "Ты мою душу прокляни так, как свою клял, если меня не послушаешь". "Хорошо", - говорю, - и взял да ее душу проклял. "Ну, так послушай же, - говорит, - теперь же стань поскорее душе моей за спасителя; моих, - говорит, - больше сил нет так жить да мучиться, видючи его измену и надо мной надругательство. Если я еще день проживу, я и его и ее порешу, а если их пожалею, себя решу, то навек убью свою душеньку... Пожалей меня, родной мой, мой миленый брат; ударь меня раз ножом против сердца". Я от нее в сторону да крещу ее, а сам пячуся, а она обвила ручками мои колени, а сама плачет, сама в ноги кланяется и увещает: "Ты, - говорит, - поживешь, ты богу отмолишь и за мою душу и за свою, не погуби же меня, чтобы я на себя руку подняла... Н... н... н... у..." Иван Северьяныч страшно наморщил брови и, покусав усы, словно выдохнул из глубины расходившейся груди: - Нож у меня из кармана достала... розняла... из ручки лезвие выправила... и в руки мне сует... А сама... стала такое несть, что терпеть нельзя... "Не убьешь, - говорит, - меня, я всем вам в отместку стану самою стыдной женщиной". Я весь задрожал, и велел ей молиться, и колоть ее не стал, а взял да так с крутизны в реку спихнул... Все мы, выслушав это последнее признание Ивана Северьяныча, впервые заподозрили справедливость его рассказа и хранили довольно долгое молчание, но наконец кто-то откашлянулся и молвил: - Она утонула?.. - Залилась, - отвечал Иван Северьяныч. - А вы же как потом? - Что такое? - Пострадали небось? - Разумеется-с.
|
"Очарованный странник " следующая глава >>>