Очарованный странник. Николай Семенович Лесков

 

Вся библиотека >>>

Николай Лесков >>>

 


Очарованный странник

Русская классическая литература

Николай Семенович

Лесков


 

Очарованный странник

 

 

Административная грация

 

Белый орел

 

Бесстыдник

 

Владычный суд

 

Воительница

 

Домашняя челядь

 

Дурачок

 

Дух госпожи Жанлис

 

Еврей в России (сокращенный вариант)

 

Железная воля

 

Жемчужное ожерелье

 

Жидовская кувырколлегия

 

Житие одной бабы

 

Загон

 

Запечатленный ангел

 

Зверь

 

Кадетский монастырь

 

Левша

 

Леди Макбет Мценского уезда

 

Леон дворецкий сын

 

Маленькая ошибка

 

Неразменный рубль

 

О русской иконописи

 

Обман

 

Овцебык

 

Очарованный странник

 

Печерские антики

 

Пигмей

 

Пламенная патриотка

 

По поводу крейцеровой сонаты

 

Повесть о богоугодном дровоколе

 

Последняя встреча и последняя разлука с Тарасом Шевченко

 

Привидение в Инженерном замке

 

Пустоплясы

 

Путешествие с нигилистом

 

Разбойник

 

Ракушанский меламед

 

Русский демократ в Польше

 

Русское тайнобрачие

 

Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине

 

Сошествие в ад

 

Справедливый человек

 

Старый гений

 

Таинственные предвестия

 

Тупейный художник

 

Умершее сословие

 

Час воли божьей (сказка)

 

Человек на часах

 

Чертогон

 

Штопальщик

 

Юдоль 

     13

 

 

 

   - Вхожу я с такою отважною  решимостью  на  крылечко,  перекрестился  и

зачурался, ничего: дом стоит, не  шатается,  и  вижу:  двери  отворены,  и

впереди большие длинные сени, а в глубине их на стенке  фонарь  со  свечою

светит. Осмотрелся я и вижу налево еще две двери, обе  циновкой  обиты,  и

над ними опять этакие подсвечники с зеркальными звездочками.  Я  и  думаю:

что же это такое за дом: трактир  как  будто  не  трактир,  а  видно,  что

гостиное место, а какое - не разберу. Но только вдруг вслушиваюсь и слышу,

что  из-за  этой  циновочной  двери  льется   песня...   томная-претомная,

сердечнейшая, и поет ее голос, точно колокол  малиновый,  так  за  душу  и

щипет, так и берет в полон. Я и слушаю и никуда далее  не  иду,  а  в  это

время дальняя дверка вдруг растворяется, и я вижу, вышел  из  нее  высокий

цыган в шелковых штанах, а казакин бархатный, и кого-то перед собою  скоро

выпроводил в особую дверь под дальним фонарем, которую я спервоначала и не

заметил. Я, признаться, хоть не хорошо рассмотрел, кого это он  спровадил,

но показалось мне, что это он вывел моего магнетизера и говорит ему вслед:

   "Ладно, ладно, не обижайся, любезный,  на  этом  полтиннике,  а  завтра

приходи: если нам _от него_ польза будет, так мы тебе за его приведение  к

нам еще прибавим".

   И с этим дверь на защелку защелкнул и бегит  ко  мне  будто  ненароком,

отворяет передо мною дверь, что под зеркальцем, и говорит:

   "Милости просим,  господин  купец,  пожалуйте  наших  песен  послушать!

Голоса есть хорошие".

   И с этим дверь перед мною тихо навстежь  распахнул...  Так,  милостивые

государи, меня и обдало не знаю чем, но только будто  столь  мне  сродным,

что я вдруг весь там очутился.  Комната  этакая  обширная,  но  низкая,  и

потолок повихнут, пузом вниз лезет, все темно, закоптело, и дым от  табаку

такой густой, что люстра наверху висит, так только чуть ее знать, что  она

светится. А внизу в этом дымище люди... очень  много,  страсть  как  много

людей, и перед ними этим голосом, который я слышал, молодая цыганка  поет.

Притом, как я взошел, она только последнюю  штучку  тонко-претонко,  нежно

дотянула и спустила на нет, и голосок у нее замер... Замер ее голосок, и с

ним в одно мановение  точно  все  умерло...  Зато  через  минуту  все  как

вскочат, словно бешеные, и ладошами плещут и кричат. А я только удивляюсь:

откуда это здесь так много народу и как будто еще все его больше и  больше

из дыму выступает? "Ух, - думаю, - да не дичь ли это  какая-нибудь  вместо

людей?" Но только вижу я разных знакомых господ ремонтеров и заводчиков  и

так просто богатых купцов и помещиков узнаю, которые до коней охотники,  и

промежду всей этой публики цыганка ходит этакая... даже нельзя ее  описать

как женщину, а точно будто как яркая змея, на хвосте движет и  вся  станом

гнется, а из черных глаз так и жжет огнем. Любопытная фигура!  А  в  руках

она держит большой поднос, на котором по  краям  стоят  много  стаканов  с

шампанским вином, а посредине куча денег страшная. Только  одного  серебра

нет, а то и золото, и ассигнации, и синие синицы, и серые утицы, и красные

косачи, - только одних белых лебедей нет (*26). Кому  она  подаст  стакан,

тот сейчас вино выпьет и  на  поднос,  сколько  чувствует  усердия,  денег

мечет,  золото  или  ассигнации:  а  она  его  тогда  в  уста  поцелует  и

поклонится. И обошла она первый ряд и второй - гости вроде как  полукругом

сидели - и потом проходит и самый последний ряд, за  которым  я  сзади  за

стулом на  ногах  стоял,  и  было  уже  назад  повернула,  не  хотела  мне

подносить, но старый цыган, что сзади ее шел, вдруг как крикнет:

   "Грушка!"  -  и  глазами  на  меня  кажет.  Она   взмахнула   на   него

ресничищами... ей-богу, вот этакие ресницы, длинные-предлинные, черные,  и

точно они сами по себе живые и, как птицы какие, шевелятся, а в  глазах  я

заметил у нее, как старик на нее повелел, то во всей в  ней  точно  гневом

дунуло. Рассердилась, значит, что велят ей  меня  потчевать,  но,  однако,

свою должность исполняет: заходит  ко  мне  за  задний  ряд,  кланяется  и

говорит:

   "Выкушай, гость дорогой, про мое здоровье!"

   А я ей даже и отвечать не могу: такое она со мною сразу сделала! Сразу,

то есть, как она передо мною над подносом нагнулась и я увидал, как это  у

нее промеж черных волос на голове, будто серебро, пробор вьется и за спину

падает, так я и осатанел, и весь ум у меня отняло. Пью ее угощенье, а  сам

через стакан ей в лицо смотрю и никак не разберу: смугла она или бела она,

а меж тем вижу, как у нее под тонкою  кожею,  точно  в  сливе  на  солнце,

краска рдеет и на нежном-виске жилка бьет... "Вот  она,  -  думаю,  -  где

настоящая-то красота,  что  природы  совершенство  называется;  магнетизер

правду сказал: это совсем не то, что в лошади, в продажном звере".

   И вот я допил стакан до дна и  стук  им  об  поднос,  а  она  стоит  да

дожидается, за что ласкать будет. Я поскорее спустил на тот конец  руку  в

карман, а в кармане все попадаются четвертаки, да двугривенные, да  прочая

расхожая мелочь. Мало, думаю; недостойно этим  одарить  такую  язвинку,  и

перед другими стыдно будет!  А  господа,  слышу,  не  больно  тихо  цыгану

говорят:

   "Эх, Василий Иванов, зачем ты велишь Груше этого  мужика  угощать?  нам

это обидно".

   А он отвечает:

   "У нас, господа, всякому гостю честь и место, и моя дочь  родной  отцов

цыганский обычай знает; а обижаться вам нечего, потому что вы еще пока  не

знаете, как иной простой человек красоту и талант оценить  может.  На  это

разные примеры бывают".

   А я, это слышучи, думаю:

   "Ах вы, волк вас ешь! Неужели с того, что вы меня богатое, то у  вас  и

чувств больше? Нет уже, что будет, то будет: после князю отслужу, а теперь

себя не постыжу и сей невиданной красы скупостью не унижу".

   Да с этим враз руку за пазуху, вынул из пачки сторублевого лебедя, да и

шаркнул его на поднос. А цыганочка сейчас поднос в одну ручку переняла,  а

другою мне белым платком губы вытерла и своими устами так слегка даже  как

и не поцеловала, а только будто тронула устами, а вместо того точно  будто

ядом каким провела, и прочь отошла.

   Она отошла, а я было на том же месте  остался,  но  только  тот  старый

цыган, этой Груши отец, и другой цыган подхватили меня под руку, и волокут

вперед, и сажают в самый передний ряд, рядом с  исправником  и  с  другими

господами.

   Мне было, признаться, на это и неохота: я не хотел продолжать  и  хотел

вон идти; но они просят, и не пущают, и зовут:

   "Груша! Грунюшка, останови гостя желанного!"

   И та выходит  и...  враг  ее  знает,  что  она  умела  глазами  делать:

взглянула, как заразу какую в очи, пустила, а сама говорит:

   "Не обидь: погости у нас на этом месте".

   "Ну уж тебя ли, - говорю, - кому обидеть можно", - и сел.

   А она меня опять поцеловала, и опять то же самое  осязание:  как  будто

ядовитою кисточкою уста тронет и во  всю  кровь  до  самого  сердца  болью

прожжет.

   И после этого начались опять песни и пляски, и опять другая  цыганка  с

шампанеей пошла. Тоже и эта хороша, но  где  против  Груши!  Половины  той

красоты нет, и за это я ей на поднос  зацепил  из  кармана  четвертаков  и

сыпнул... Господа это взяли в пересмех, но мне все равно, потому я  одного

смотрю, где она, эта Грушенька, и  жду,  чтобы  ее  один  голос  без  хора

слышать, а она не поет. Сидит с другими, подпевает, но сОлу не  делает,  и

мне ее голоса не слыхать, а только роток с белыми зубками видно... "Эх ты,

- думаю, - доля моя сиротская: на минуту зашел и сто рублей потерял, а вот

ее-то одну и не услышу!" Но на мое  счастье  не  одному  мне  хотелося  ее

послушать: и другие господа важные посетители все  вкупе  закричали  после

одной перемены:

   "Груша! Груша! "Челнок", Груша! "Челнок"!" (*27)

   Вот цыганы покашляли, и молодой ее брат  взял  в  руки  гитару,  а  она

запела. Знаете... их пение обыкновенно достигательное и за сердца трогает,

а я как услыхал этот самый ее  голос,  на  который  мне  еще  из-за  двери

манилось, расчувствовался. Ужасно мне как понравилось! Начала она так  как

будто грубовато, мужественно, эдак: "Мо-о-ре во-оо-о-ет,  мо-ре  сто-нет".

Точно в действительности слышно, как  и  море  стонет  и  в  нем  челночок

поглощенный бьется.  А  потом  вдруг  в  голосе  совсем  другая  перемена,

обращение к звезде: "Золотая, дорогая, предвещательница дня, при тебе беда

земная недоступна до меня". И опять новая обратность, чего не ждешь. У них

все с этими с обращениями: то плачет, томит, просто душу из тела вынимает,

а потом вдруг как хватит совсем в другом роде, и точно сразу опять  сердце

вставит... Так и тут она это "море"-то с "челном" всколыхала, а другие как

завизжат всем хором:

 

   Джа-ла-ла. Джа-ла-ла.

   Джа-ла-ла прингала!

   Джа-ла-ла принга-ла.

   Гай да чепурингаля!

   Гей гоп-гай, та гара!

   Гей гоп-гай, та гара!

 

   И потом Грушенька опять пошла с вином и с подносом, а я ей опять  из-за

пазухи еще одного лебедя... На меня  все  оглядываться  стали,  что  я  их

своими подарками ниже себя ставлю; так что им  даже  совестно  после  меня

класть, а я решительно уже  ничего  не  жалею,  потому  моя  воля,  сердце

выскажу, душу выкажу, и выказал. Что Груша раз ни споет, то  я  ей  за  то

лебедя, и уже не считаю, сколько их выпустил, а даю да и кончено,  и  зато

другие ее все разом просят петь, она на все их просьбы  не  поет,  говорит

"устала", а я один кивну цыгану: не можно ли, мол, ее понудить? тот сейчас

на ее глазами поведет, она и поет. И много-с  она  пела,  песня  от  песни

могучее, и покидал я уже ей много, без счету лебедей, а в конце, не  знаю,

в который час, но уже совсем на заре, точно и в самом деле она  измаялась,

и устала, и, точно с намеками на меня глядя, завела:  "Отойди,  не  гляди,

скройся с  глаз  моих".  Этими  словами  точно  гонит,  а  другими  словно

допрашивает: "Иль играть хочешь ты моей львиной душой и всю власть красоты

испытать  над  собой".  А  я  ей  еще  лебедя!  Она  меня  опять  поневоле

поцеловала, как ужалила, и в глазах точно пламя темное, а  те,  другие,  в

этот лукавый час напоследях как заорут:

 

   Ты восчувствуй, милая,

   Как люблю тебя, драгая! -

 

   и все им подтягивают да на Грушу смотрят, и я смотрю да подтягиваю: "ты

восчувствуй!" А потом цыгане как хватят: "Ходи, изба, ходи, печь;  хозяину

негде лечь" - и вдруг все в  пляс  пошли...  Пляшут  и  цыгане,  пляшут  и

цыганки, и господа пляшут: все вместе вьются, точно и  в  самом  деле  вся

изба пошла. Цыганки перед господами носятся,  и  те  поспевают,  им  вслед

гонят, молодые с посвистом, а кои старше с покрехтом.  На  местах,  гляжу,

уже никого и не остается... Даже от которых бы степенных мужчин и в  жизнь

того скоморошества не ожидал, и те все поднимаются. Посидит-посидит  иной,

кто посолиднее, и сначала, видно, очень стыдится  идти,  а  только  глазом

ведет либо усом дергает, а потом один враг его плечом дернет, другой ногой

мотнет, и смотришь, вдруг вскочит и хоть не умеет плясать, а пойдет  такое

ногами выводить, что ни к чему годно! Исправник толстый-претолстый, и  две

дочери у него были замужем, а и тот с зятьями своими тут же заодно пыхтит,

как сом, и пятками месит,  а  гусар-ремонтер,  ротмистр  богатый  и  собой

молодец,  плясун  залихватский,  всех  ярче  действует:  руки  в  боки,  а

каблуками навыверт стучит, перед всеми идет - козырится, взагреб валяет, а

с Грушей встренется - головой тряхнет, шапку к ногам ее  ронит  и  кричит:

"Наступи, раздави, раскрасавица!" - и она... Ох,  тоже  плясунья  была!  Я

видал, как пляшут актерки в театрах, да что все это, тьфу, все  равно  что

офицерский конь без фантазии  на  параде  для  одного  близиру  манежится,

невесть чего ерихонится, а огня-жизни нет. Эта же краля как пошла, так как

фараон плывет - не колыхнется, а в самой,  в  змее,  слышно,  как  и  хрящ

хрустит и из кости в кость мозжечок идет,  а  станет,  повыгнется,  плечом

ведет и бровь с носком ножки на одну линию строит...  Картина!  Просто  от

этого виденья на ее танец все словно свой весь ум потеряли: рвутся  к  ней

без ума, без памяти: у кого слезы на глазах, а кто  зубы  скалит,  но  все

кричат:

   "Ничего не жалеем: танцуй!" - деньги ей так просто Зря под ноги  мечут,

кто золото, кто ассигнации. И все тут гуще и гуще завеялось, и я лишь один

сижу, да и то не знаю, долго ли утерплю, потому что не могу  глядеть,  как

она на гусарову шапку наступает... Она ступит, а меня черт  в  жилу  щелк;

она опять ступит, а он меня опять щелк, да, наконец, думаю:  "Что  же  мне

так себя всуе мучить! Пущу и я свою душу погулять вволю", - да как вскочу,

отпихнул гусара, да и пошел перед Грушею вприсядку... А чтобы она на  его,

гусарову, шапку не становилась, такое средство изобрел, что, думаю, все вы

кричите, что ничего не жалеете, меня тем не удивите: а вот что я ничего не

жалею, так я то делом-правдою докажу, да сам прыгну, и сам из-за пазухи ей

под ноги лебедя и кричу: "Дави его! Наступай!" Она было не того...  даром,

что мой лебедь гусарской шапки дороже, а она и на лебедя не глядит, а  все

норовит за гусаром; да только старый цыган, спасибо, это заметил,  да  как

на нее топнет... Она и поняла и пошла за мной... Она на меня плывет, глаза

вниз спустила, как змеища-горынище, ажно гневом землю жжет, а я перед  ней

просто в подобии беса скачу, да все, что раз прыгну, то под ножку ей  мечу

лебедя... Сам ее так уважаю, что думаю: не ты ли,  проклятая,  и  землю  и

небо сделала? а сам на нее с дерзостью кричу: "Ходи шибче", - да  все  под

ноги ей лебедей, да раз руку за пазуху пущаю, чтобы еще одного достать,  а

их, гляжу, там уже всего с десяток остался... "Тьфу ты, - думаю, - черт же

вас всех побирай!" - скомкал их всех в кучку, да сразу их все ей под  ноги

и выбросил, а сам взял со стола бутылку шампанского вина, отбил ей горло и

крикнул:

   "Сторонись, душа, а то оболью!" - да всю сразу и выпил за ее  здоровье,

потому что после этой пляски мне пить страшно хотелось.

  

"Очарованный странник " следующая глава >>>